Василий Ардаматский - Бог, мистер Глен и Юрий Коробцов
Когда мы вдоволь наелись, Ромка повел меня в табор. Через дыру в заборе мы выбрались из сада, и Ромка, ловко хватаясь за кусты, помчался вниз по склону балки.
— Быстрей! Быстрей! — кричал он, и глубокая балка повторяла его голос.
Меж тем уже вечерело. В предсумеречном свете все в таборе показалось мне необыкновенным. Здесь пахло дымом, дегтем и конским потом. У костра сидели цыганки, про которых говорили, что они крадут детей. Но они не обратили на меня никакого внимания. Они возились со своими детьми, варили на костерках пахучую еду, курили… Поодаль парень гонял на поводке вокруг себя черную лошадь. А три старика смотрели, как он это делал. Где-то в кустах звякали цепными путами другие лошади. Возле одинокого дерева дышлами в разные стороны стояли три телеги с крытым верхом, оттуда выглядывали совсем маленькие цыганята. И вдруг из-за кустов вышла огромная красная луна.
Ромка подвел меня к цыганке, которая нанизывала на нитку бусы, и сказал:
— Мата, это Юрка…
Она обняла меня, потормошила и вдруг запела что-то веселое-веселое.
Потом мы с Ромкой сидели у большого костра, и я смотрел, как из огня вылетают искры и вверху превращаются в звезды. А когда мы отошли от костра, оказалось, что уже ночь.
Мне стало страшно. Я готов был зареветь. Ромкина мама подошла ко мне и сказала:
— Юра, оставайся с нами. У нас весело…
Я посмотрел вокруг… И действительно, все здесь было не так, как на нашей улице, а как в сказке — костры, храпящие кони, непонятная речь, песни. Но стоило мне подумать, что я не вернусь домой, как я заревел в голос. Ромка схватил меня за руку, потащил к балке, и вскоре я был дома. Мама, узнав, что я бегал к цыганам, нагрела воду и стала мыть меня в корыте…
2
Первый свой школьный день помню так ясно, будто это было на прошлой неделе. Незадолго до него мы с мамой ездили в центр города покупать букварь, тетрадки, ручку, карандаши, резинку и ранец. Тетя Лена сшила мне длинные брюки и накануне первого сентября долго их примеряла. Мне было очень жарко, а она напевала:
Дети, в школу собирайтесь,Петушок пропел давно…Ему и больно и смешно,И мать грозит ему в окно…
Первого сентября я проснулся в шесть часов утра. И услышал мамин голос:
— Спи, спи, сынок, еще рано.
Второй раз проснулся около семи. Мама уже звякала посудой на кухне. Начинался тихий и теплый день. Солнечный луч поджег что-то на столе. Стоило мне пошевелиться, и сияние то разгоралось, то гасло. Я приподнялся — эго сверкала застежка на новеньком портфеле. На спинке кровати висели мои первые длинные брюки и рубашка-матроска.
Мама сама умыла меня и усадила завтракать. Но я только чаю глотнул. Наконец я одет и мы отправляемся в школу.
На улице нам встретилась соседка, и я, не здороваясь, сказал ей:
— Вы, наверное, думаете, что я иду в детсад, а мы идем в школу, — и показал на свой новенький портфель.
Соседка и мама посмеялись, и мы пошли дальше…
Сначала я учился плохо. Ничего у меня не получалось — даже палочку не мог нарисовать, не говоря уж о том, чтобы писать с нажимом, да еще и с закруглением.
Накануне Октябрьских праздников маму вызвали в школу Учительница сказала ей, что я абсолютно ничего не понимаю и, вероятно, не дорос еще до школы. Маме предложили серьезно заняться моим развитием и внушить мне чувство ответственности за учебу. И мама занялась. Прежде всего она выпорола меня папиным ремнем с тяжелой пряжкой, а потом объявила, что я не выйду из дому, пока не сделаю как следует все уроки. Мне становилось see яснее, что школа — это сплошные неприятности. Сидишь дома, рисуешь палочки просто и палочки с крючком, все вывел как надо, но когда голова падает на стол от усталости, задеваешь рукой чернильницу и заливаешь чернилами полстраницы. Начинать все снова — нет сил. Объясняешь потом учительнице — нечаянно ведь, а она перед всем классом говорит: нет у Коробцова никакой учебной дисциплины. А у отцовского ремня пряжка тяжелая, как сковорода.
Мы начали выписывать цифры. И снова у меня не получаюсь. Пишу четверку, и крюк оказывается отдельно от палки. Пишу тройку — получается два крючка отдельно, а связать их вместе не могу. И только двойка получается отлична — красивая, похожая на лебедя.
Учительница, посмотрев на мои цифры, сказала:
— Удивительное дело, у Юры лучше всего выходит двойка.
Я пришел из школы домой и сразу сел за цифры. Действительно, думаю, почему только проклятая двойка получается красивая? А как красиво нарисовать пятерку? На что она похожа, когда ее пишет на доске учительница? На колесо с флажком. Попробую… И я вывел пятерку. Но флажок падал, и колесо было похоже на яйцо. Я нарисовал пятерку другую, третью, четвертую — и вдруг все они получились что надо, а одна так просто красавица. Тогда я стал рисовать четверки — гвоздь, забитый в стену и загнутый. Получилось. Взялся и за тройку — червяк на крючке. Получились и тройки. И на другой день учительница перед всем классом похвалила меня за цифры. В общем, потихоньку, полегоньку чувство ответственности за учебу у меня проснулось, и мама спрятала ремень в сундук…
3
Когда я учился во втором классе, меня приняли в пионеры. Но прежде я должен рассказать о человеке, из-за которого это событие в моей жизни стало особенно значительным.
На нашей улице жил одинокий человек, которого все — и старые и малые — звали Пал Самсоныч. Он работал на заводе мастером. Утром мы, ребята, никогда его не видели. В послеобеденное время он возвращался с завода — шел медленно, устало, держа под мышкой книгу. А за ним семенила его рыжая пятнистая собака Телок.
Пал Самсоныч знал по именам всех ребят нашей улицы. Каждый вечер он сидел на лавочке возле своего дома к смотрел, как мы играем или балуемся. Вытворишь что-нибудь неладное и смотришь на Пал Самсоныча. Будь спокоен: он все видел и уже качает укоризненно головой — надо немедленно скрываться. Нам попадало от взрослых: нас ругали, шлепали, стыдили, но все это было не так страшно. А вот, когда Пал Самсоныч поманит тебя пальцем, усадит рядом и начнет говорить тихим голосом, тогда — беда. Я уже не могу вспомнить, что именно говорил он в разных случаях, в памяти сохранилось только совершенно ясное ощущение — лучше бы сквозь землю провалиться, чем слушать его тихие укоры.
Так вот, с некоторого времени Пал Самсоныч почему-то стал оказывать мне особое внимание. Подзовет к себе, усадит рядом, я ломаю голову — в чем я провинился, а он положит мне руку на плечо, крепко так, и давай расспрашивать. Как в школе? Трудно? Интересно? Как дома? Сперва я все ждал подвоха, думал, что он спрашивает для отвода глаз, а потом начнет читать нотацию. Оказалось — нет, и разговаривать с ним было все интереснее. Однажды он привел меня к себе. В доме у него было две комнаты. Как зайдешь — маленькая, где печка, и потом — большая, с окнами на улицу и в сад. Первое, на что я обратил внимание, — фотографии на стенах. Их было очень много. На двух больших изображены самолеты. Я тогда, как и все ребятишки, бредил авиацией, так что сразу прилип к этим фотографиям. И вдруг вижу на одной из них — Пал Самсоныч стоит около самолета, среди военных. Смотрю на другую фотографию и глазам своим не верю. На ней Пал Самсоныч и Михаил Иванович Калинин.
— Пал Самсоныч, это кто? — спрашиваю я осторожно.
— Я. Разве не похож? — отвечает он и смеется.
— А это кто?
— Неужели не знаешь? Это же наш всесоюзный староста — Михаил Иванович Калинин. Это сняли, когда он к нам на фронт приезжал.
— Вы его знаете?
— Я-то знаю, — смеется Пал Самсоныч, — а он меня, наверное, позабыл. Давно это было.
— А вот тут, около самолета, тоже вы?… Вы летали?
— Нет. Я только ремонтировал самолеты. Была, сынок, такая война — гражданская называлась… — Он погладил меня по голове и спросил: — Ты про Ленина слышал?
— Ну как же! Наш Ильич. Он в Мавзолее, в Москве, и у нас в Ростове стоит на площади, — выпалил я.
Пал Самсоныч улыбнулся:
— Все? А ну-ка, садись сюда, я расскажу тебе, кто такой Ленин…
Он вынул из стола фотографию. На ней возле самолета стояли и сидели военные и среди них Пал Самсоныч. А впереди отряда стоял мальчик — ну, такой как я, может, только чуть побольше. На нем была длинная шинель и островерхая шапка-буденовка. И он один на фото был очень серьезный, а все остальные смотрели на него и смеялись.
— Этот мальчик — его звали Саня — был сыном нашего авиаполка, — сказал Пал Самсоныч и, видя, что я не понимаю, что это значит, объяснил: — Мальчонка прибился к нашему полку. Сказал нам, что родителей его убили белые, а он ищет, где бы поесть. Был он страшно худой, грязный, весь во вшах. Мы его отмыли, одели, накормили, и он остался в полку. Жил он при нашей ремонтной мастерской. Оказался очень смышленым пареньком. Грамоту он уже знал, а мы все обучали его кто чему мог. Я, например, рассказывал про нашу революцию, про Ленина. Он очень хотел учиться, чтобы стать летчиком. Но был он еще маленький, и к его желанию все относились несерьезно, а кое-кто и подшучивал над ним. Мы страшно удивились, когда вдруг в полк пришло официальное письмо из управления делами Совнаркома, требовавшее немедленно, по указанию самого Ленина, отправить в Москву Александра Гладышева, снабдив его на дорогу продуктами и зимней одеждой. Командир полка сперва и понять не мог, кто это такой Александр Гладышев. И вдруг выясняется — это же наш Санька! Оказывается, он взял и написал самому Ленину, что хочет стать летчиком, а для этого — учиться. И вот на этом снимке — проводы Саньки в Москву. Теперь Санька — летчик, орденоносец. Не дальше как Первого мая о нем из Москвы по радио говорили, когда был воздушный парад. И рассказали про то, как Ленин направил его на учебу… — Пал Самсоныч замолчал, а я в это время во все глаза рассматривал фотографию, и сердце у меня колотилось от радости за этого мальчика в шинели и еще, конечно, от зависти.