Светлана Бестужева-Лада - Как в кино не будет
— Проболтаешься — посажу. Скажу, что ты фамильные драгоценности прячешь, вместо того чтобы государству нашему сдать. Поняла?
Шел страшный, 1937-й год. Так что Маша прекрасно поняла, что если захочет, непременно посадит. Тем более что доля правды в его словах была. Небольшие фамильные драгоценности мать-покойница действительно куда-то запрятала. Но умерла так внезапно, что не успела показать дочерям тайник. А последующее уплотнение квартиры сделало поиски невозможными. В том же, что во время обыска тайник безусловно найдут, Маша не сомневалась…
Несколько недель терпела она периодические ночные визиты Якова Петровича. Тому, по-видимому, доставляло какое-то садистское удовольствие издеваться над безответной и беспомощной женщиной. А через два месяца Маша поняла, что беременна.
Если кто не знает или забыл, напомним: аборты в Стране Советов были официально запрещены с 1936 года. За аборт же криминальный женщина получала срок: три года тюремного заключения. Это считалось уголовным преступлением, предусмотренным статьей 140 «б». В просторечье статью так и называли — «букашка», и о ней прекрасно знала каждая совгражданочка.
То ли от безысходности, то ли от неутоленной жажды мести за все, что Яков Романов сделал с ее сестрой и с ней самой, Маша пошла на поступок, о котором совсем недавно и помыслить не могла. Она написала донос на Якова Петровича «куда следует». Наверное, написала убедительно, поскольку через какое-то время обитатели квартиры были разбужены среди ночи повелительным звонком в дверь. Кто мог так звонить, было ясно.
Но одна Маша знала, за кем пришли. Остальные могли только гадать и с одинаково бледными, неживыми лицами застыли у дверей своих комнат. Прийти могли за кем угодно. Открыла входную дверь, конечно же, Фрося, по привычке клявшая вполголоса «бессовестных паразитов, которые шляются по ночам и не дают людям спать». По привычке потому, что за три года раза четыре звонили вот так, ночью, в их квартиру. Да и не только в их. На Арбате доживало в переулочках в домиках и в многоэтажных домах немало «осколков» прошлого, которые власть методически вычищала из «исторического центра сердца нашей Родины». А на их место приезжали новые люди. Кто — ненадолго, а кто — навсегда.
Итак, вошли трое в форме и дворник Григорий — бессменный понятой. И спросили гражданина Романова Якова Петровича. После чего не то стон, не то вздох глубочайшего облегчения пронесся по квартире, и все остальные двери бесшумно и быстро закрылись изнутри. Темнота воцарилась за ними, темнота и тишина. Хотя никто, разумеется, не спал.
Два часа спустя гражданина Романова увели, а на дверь его комнаты повесили сургучную печать. Как только хлопнула входная дверь, Маша кинулась к Фросе.
— Фросенька, милая, что же теперь будет? Ведь это я его…
Всякого насмотрелась Фрося за тридцать шесть лет, проведенных в семье Лоскутовых, но тут даже она, многоопытная Евфросинья Прохоровна, была потрясена. Настолько, что забыла, какая власть на дворе, и обратилась к Маше по-старорежимному:
— Что же вы барышня, дите малое? Да кричать надо было на всю Пречистенку, рожу ему, подлецу, исцарапать, нос расквасить! Стыдно ей, вишь, было. А сейчас не стыдно? Куда одна с дитем? Лучше б вы на этого кобеля в суд подали, на алименты. А теперь что? Да еще неровен час, он вас за собой потянет, подлец этакий.
— Но ведь я действительно не знаю, куда мама драгоценности спрятала.
— И я не знаю. Но это — дело десятое. А сейчас вам нужно о себе подумать. Поезжайте-ка вы в деревню, к моей сеструхе. Денег немного наберем, а там и копейка — капитал. Бог даст, родите спокойно, запишете ребеночка в сельсовете, никто ничего и знать не будет. А как все стихнет — вернетесь.
Маша послушалась и как-то незаметно для соседей исчезла из квартиры. Фрося же открыто перебралась в ее комнату. Собственно, она никого и не интересовала: после ареста Якова Романова еще два раза приходили ночью в «окаянную квартиру», еще две двери украсились печатями. А потом появился какой-то неприметный, словно бы линялый тип и начал задавать вопросы: где, мол, находится Мария Степановна Лоскутова и отчего не сдала свою комнату. Евфросинья Прохоровна отвечала так, как испокон веков отвечали на подобные вопросы люди на Руси:
— Знать ничего не знаю, ведать ничего не ведаю. Нужна комната — так их еще три штуки опечатанных, выбирайте любую. А мое дело маленькое, мне не докладывают.
Выбирать комнату, однако, посетитель не стал и ушел, предупредив на прощание о том, что «молчание — золото». Из чего Евфросинья Прохоровна сделала свои выводы.
Всю ночь после этого в комнате Маши шла какая-то возня, стук, иногда даже грохот. Но соседние комнаты были пусты, а капитальные стены хорошо гасили звуки. Наутро же Фрося отправилась к дворнику Григорию, с которым ее связывала едва ли не сорокалетняя дружба. К тому же Фрося осталась единственной из прежних, дореволюционных жильцов дома. Да еще и такой, которая не брезговала «покалякать» с дворником по душам и вспомнить добрые старые времена.
Они вдвоем наглухо замуровали дверь между комнатами сестер. Конечно, Григорий заметил, что из опечатанной снаружи комнаты покойницы Анны в комнату Маши перекочевала почти вся мебель. Но промолчал и только понимающе ухмыльнулся. Оно и понятно: комнату не сегодня-завтра займут чужие люди, а вещей, конечно, жалко. Да еще подивился (тоже про себя), как это Фросе удалось в одиночку перетащить тяжелую, старинную мебель красного дерева. Вот уж действительно — охота пуще неволи.
Новых жильцов, однако, подселять не спешили. Пусто и тихо стало в квартире, за которой как-то исподволь укрепилась слава «недоброй»…
В конце июня 1941 года в квартиру позвонили. Евфросинья Прохоровна открыла дверь — и ахнула. На пороге стояла Маша, похудевшая, побледневшая. А рядом с ней — малышка, похожая на куколку.
— Ну, здравствуй, Фросенька, — сказала Маша. — Вот мы и вернулись. Это моя дочка, Оленька, ей скоро три годика будет. А больше ничего хорошего тебе сказать не могу. Выбрались мы из деревни чудом, а сестра твоя старшая со всей семьей… Война.
* * *Все это я узнала от бабы Фроси постепенно. Она вообще была не слишком разговорчивой. Кое о чем рассказывала мне и Мария Степановна, баба Маня. Оленьку я не знала: она погибла вскоре после моего рождения. Но это уже другая история из другого времени.
— Баба Фрося, — приставала я, — а чего ты все вздыхаешь: «Раньше-то лучше жили, раньше-то лучше было…»? Тебя же революция от эксплуататоров освободила, комнату тебе дала…
— Комната у меня и так была. При кухне, где сейчас кладовку устроили. И в квартире, кроме меня, четверо жили, а не сорок четыре.
— А баба Маня богатая была, да?
— Глупая ты все-таки, Регина. Богатые в особняках да дворцах жили. И вообще, спроси лучше у Лидии Эдуардовны. Она образованная, не мне чета. Да еще баронесса фон Кнорре.
Да-да, в нашей квартире жильцы в конце концов подобрались по принципу «каждой твари — по паре». Кроме баронессы, была семья рабочего с Дорогомиловского завода, полусумасшедшая вдова репрессированного военного, еврейская семья с сыном-диссидентом и дочерью-эмигранткой. Баба Маня с внучкой Ириной, моей ровесницей, молочной сестрой и единственной подругой. Ну, и мои родители со мною, долгожданным, единственным ребенком, наследной принцессой (Регина — значит «царица»), получившей в конце концов свой «трон»… Нет, об этом позже. В общем, веселее, чем в нашей коммуналке, было, наверное, только в Ноевом ковчеге. Хотя… У Ноя не было ни алкоголиков, ни антисемитов. Да и перспектив у обитателей нашего «ковчега» не было никаких. В том числе и получить отдельную квартиру — слишком большие комнаты раньше были. С жилплощадью таких размеров в «очередники» не записывали.
Глава 2. До и после детства
Помимо всех «радостей» перенаселенной квартиры, мою маму угнетало еще и то, что оба окна большой, двадцатиметровой, комнаты выходили в узкий переулок, на стену соседнего дома — Главного пожарного управления. Солнце в окно не заглядывало никогда. Впоследствии и я «оценила» это качество: было зябко, сыро, и только зимой, когда включали центральное отопление, жизнь становилась сносной…
Единственное, что примирило маму с Москвой, — мое рождение. До этого у них с отцом детей не было. Пятнадцать лет прожили, папа всю войну прошел почти невредимым (легкие ранения не в счет), десять лет потом ждали, ждали… И вот, наконец! Трое суток мама мучилась — и родила меня как раз к началу общенародной демонстрации в День международной солидарности трудящихся. То есть 1 мая. В детстве я полагала, что красивые флаги, музыка и вообще праздник — это в честь моего дня рождения. Когда объяснили, наконец, что не совсем так, долго плакала.
В тот же день и в том же роддоме, знаменитом, имени Грауэрмана, на Арбате, родилась Ирина. Внучка Марии Степановны Лоскутовой, нашей соседки по квартире. А вот семнадцатилетняя Ольга, Иринина мама, умерла через несколько дней после родов. Врачи сказали: слишком молода, неокрепший организм, тяжелое детство. У Ольги оно действительно было тяжелое — военное: родилась в 1938 году. Да и юность, судя по всему, нелегкая. Мать воспитывала ее в такой строгости, что даже Евфросинья Прохоровна, баба Фрося, иной раз сердилась: