Дик Фрэнсис - Рефлекс змеи (Отражение)
— Где она? — спросил я.
Он просиял.
— В частной лечебнице, — Он порылся в другом кармане. — Тут у меня адрес. Но, если вы идете, я провожу вас прямо туда. Это в Сент-Олбансе. Вы живёте в Ламборне, так? Значит, это не так уж и далеко от вас, правда? В смысле, не за сотни миль или что-нибудь в таком роде.
— Добрых полсотни, думаю.
— Ну... в смысле… вам же всегда приходится ездить жутко много.
Я вздохнул. Хрен редьки не слаще. Либо покорно сдаться, либо быть твердым как скала. И то и другое дрянь. Бабка выбивала из меня упрямство с самого рождения, но это, по-моему, не извиняло меня сейчас, когда она умирает. Да и как я могу презирать ее, как делал в течение долгих лет, если поведу себя, как она. Неприятно.
Зимний день уже угасал, электрические фонари разгорались с каждой минутой все ярче, расплывчато просвечивая сквозь дождь. Я подумал о своем пустом доме, о том, что вечер будет заполнить нечем, о двух яйцах, ломте сыра и черном кофе на ужин, о том, что захочу съесть еще что-нибудь и не съем. “Если я пойду, — подумал я, — то, по крайней мере, не буду думать о еде, и это поможет мне в моей постоянной борьбе с весом, а значит, будет не так уж и плохо. Даже если и придется встретиться с бабкой”.
— Ладно, — покорно сказал я, — ведите.
* * *Старуха сидела в кровати, выпрямив спину, и жестко смотрела на меня. Если она и собиралась умереть, то уж точно не сегодня вечером. Темные глаза были полны жизни, и в голосе не слышалось смертной слабости.
— Филип, — жестко сказала она и оглядела меня с головы до ног.
— Я.
— Ха.
Она прямо-таки выплюнула это “ха”, одновременно торжествующе и презрительно — этого я и ожидал. Ее крутой нрав лишил меня детства и причинил еще большее зло ее собственной дочери. Я с облегчением увидел, что тут не придется выслушивать плаксивых просьб о прощении. Мы по-прежнему, пусть и не так ярко выраженно, терпеть не могли друг друга.
— Я знала, что ты прибежишь, — сказала она с неистребимой холодной глумливостью, — когда услышишь о деньгах.
— Какие еще деньги?
— Сто тысяч фунтов, естественно.
— Никто, — сказал я, — не говорил мне ни о каких деньгах.
— Не ври! С чего же еще тебе приходить?
— Мне сказали, что вы умираете.
Она удивленно и злобно зыркнула на меня и осклабилась. Видимо, это должно было изображать улыбку.
— Да. Как и все мы.
— Да, — сказал я, — и с одной и той же скоростью. День за днем.
Она вовсе не походила на розовощекую милую бабушку. Сильное упрямое лицо с глубокими резкими брезгливыми складками у рта. Серо-стальные, до сих пор густые чистые волосы были аккуратно уложены. Бледная кожа усыпана старческими веснушками, темные вены выступали на внутренней стороне рук. Худая, почти тощая женщина. И высокая, насколько я мог судить.
Большая комната, где она лежала, походила скорее на гостиную, в которой поставили кровать, а не на больничную палату. Это очень даже вязалось с тем, что я видел здесь по пути. Сельский дом, приспособленный для новых целей — отель с сиделками. Всюду ковры, длинные шторы из чинтца (Плотная хлопчатобумажная декоративная ткань.), кресла для посетителей, вазы с цветами. “Хорошо так умирать”, — подумал я.
— Я проинструктировала мистера Фолка, — сказала она, — чтобы он сделал тебе предложение.
Я задумался.
— Молодой мистер Фолк? Лет двадцати пяти? Джереми?
— Конечно, нет, — нетерпеливо сказала она. — Мистер Фолк, мой адвокат. Я сказала ему, чтобы он доставил тебя сюда. Что он и сделал. Ты здесь.
Я отвернулся от нее и без приглашения сел в кресло. “Почему Джереми не упомянул о ста тысячах фунтов? — подумал я. — Если это, в конце концов, какой-то подвох, то такое легко не забывают”.
Моя бабка злобно уставилась на меня, и я ответил ей таким же взглядом. Мне не понравилась ее уверенность в том, что она может меня купить. Меня отталкивало ее презрение, и я не верил ее намерениям.
— Я завещаю тебе сто тысяч фунтов, но на определенных условиях, — сказала она.
— Нет, — ответил я.
— Извиняюсь, что? — Ледяной голос, каменное лицо.
— Я сказал, нет. Никаких денег. Никаких условий.
— Ты не слышал моего предложения.
Я ничего не сказал. На самом-то деле меня начало разбирать любопытство, но я совершенно не собирался ей этого показывать. Поскольку она явно не торопилась, молчание затянулось. Похоже, прокручивала в голове возможные варианты. Я же просто ждал. Я мог делать это бесконечно долго. Мое бессистемное воспитание привило мне эту способность: ждать людей, которые не приходили, обещаний, которые не выполнялись.
Наконец она сказала:
— Ты выше, чем я думала. И упрямее.
Я еще помолчал.
— Где твоя мать? — спросила она.
Моя мать, ее дочь.
— Ветром развеяло, — ответил я.
— Что ты имеешь в виду?
— Думаю, она умерла.
— “Думаю”! — скорее раздраженно, чем обеспокоенно сказала она. — Ты что, не знаешь?
— Она не писала мне, что умерла, потому и не знаю.
— Твоя дерзость просто непристойна!
— Ваше поведение еще до моего рождения, — сказал я, — не дает вам права так говорить.
Она заморгала. Раскрыла рот да так и сидела несколько секунд. Затем плотно закрыла его. На челюстях вздулись желваки, и она мрачно уставилась на меня с устрашающей смесью ярости и злобы. И по этому выражению я понял, что пришлось вытерпеть моей бедной юной матери, и ощутил прилив огромного сочувствия к той беспечной бабочке, что родила меня.
Как-то раз, когда я был еще совсем маленьким, меня одели в новый костюмчик и велели вести себя очень хорошо, поскольку мы с мамой идем к бабушке. Моя мать забрала меня оттуда, где я жил, и мы поехали на машине к большому дому, где меня оставили одного в холле ждать. Из-за закрытой белой крашеной двери доносился крик. Затем с плачем вышла моя мать и за руку потащила меня в машину.
— Идем, Филип. Мы никогда ни о чем больше не будем ее просить. Никогда не забывай, что твоя бабка — злобная тварь!
Я не забыл. Я редко думал об этом, но я до сих пор ясно помню, как сидел на стуле в холле, не доставая ногами до пола, и ждал в жестком новом костюмчике, слушая крики за дверью.
Я никогда по-настоящему не жил с матерью, разве что время от времени выпадала одна-другая мучительная неделя. У нас не было ни дома, ни адреса, ни постоянного пристанища. Она никогда не сидела на месте, потому всегда решала проблему — куда меня девать — весьма просто: спихивала меня на разное время по очереди своим многочисленным друзьям. Это, конечно, было для них как снег на голову, но они, как я теперь понимаю, были чрезвычайно терпеливыми людьми.
— Присмотри за Филипом несколько дней, дорогая, — говорила она, подталкивая меня к очередной чужой леди. — Жизнь сейчас такая невыносимо суматошная, и я прямо ума не приложу, что с ним делать, ты же знаешь, каково это, потому, дорогая Дебора (или Миранда, или Хлоя, или Саманта, или кто еще), будь лапочкой, я заберу его в субботу, честное слово! — Чаще всего она звучно чмокала дорогую Дебору, или Миранду, или Хлою, или Саманту и убегала, помахав ручкой, вся в ореоле веселья.
Приходила суббота, а моя мама... Нет, но в конце концов она всегда возвращалась, полная беспечности и смеха, рассыпаясь в благодарностях, и забирала, так скажем, свои вещи из камеры хранения. Я мог оставаться на складе дни, недели или месяцы: я никогда не знал, когда она приедет, как, подозреваю, и мои гостеприимные хозяева. Думаю, она по большей части платила какие-то деньги за мое содержание, но все как бы в шутку.
Даже мне она казалась очень хорошенькой. Причем была она настолько хорошенькой, что ее обнимали, ей потакали и прямо-таки пьянели в ее присутствии. Только потом, когда их оставляли буквально с ребенком на руках, они начинали сомневаться. Я стал запуганным молчаливым ребенком, который в постоянном напряжении ходил на цыпочках, стараясь никого не побеспокоить, все время боясь, что однажды меня насовсем выставят на улицу.
Оглядываясь назад, я понимаю, что я очень многим обязан Саманте, Деборе, Хлое и прочим. Я никогда не голодал, меня никогда не шпыняли и никогда, в конце концов, не отталкивали совсем. Случайные люди давали мне приют два или три раза, иногда радостно, но по большей части смирившись с судьбой. Когда мне было года три или четыре, кто-то длинноволосый, в браслетах и туземном халате, научил меня читать и писать, но я никогда подолгу нигде не жил, чтобы меня можно было официально отправить в школу. Это было странное, бестолковое, лишенное почвы существование, которое закончилось лет в двенадцать, когда меня отвезли в первое мое долговременное жилище, — тогда я умел выполнять почти всю работу по дому, но не умел любить.
Она оставила меня у двух фотографов, Данкена и Чарли. Поставила в большой фотостудии с голым полом, проявочной, ванной, одной-единственной конфоркой и кроватью за занавеской.
— Милые, присмотрите за ним до субботы, овечки мои... — И хотя я получал поздравительные открытки с днем рождения, подарки на Рождество, ее самой я не видел три года. Затем, когда Данкен уехал, она однажды вдруг влетела в дом, забрала меня у Чарли и отвезла к знакомому, который готовил лошадей для скачек, и его жене в Хэмпшир, и заявила своим обалдевшим друзьям: