Ночной мотоциклист (сборник) - Виктор Васильевич Смирнов
Хорошо, что подо мной оказывается стул.
— Сознался Шабашников, да. Подписал!
— Как же с Андановым? — бормочу я. — Ведь он… Я рассказываю о результатах поездки. Помилуйко терпеливо выслушивает, хмурится.
— Интересные наблюдения. Но где хоть одна явная улика? Мостик построил? Хорошо, построил. И ногу обжег… утюгом, предположим. Дома, перед отъездом.
— Но до отъезда он не хромал, это подтверждено.
— Ну, не сразу почувствовал боль…
— А кто сбросил мотоцикл со скалы?
— В самом деле, кто? Вот я судья, представь. Докажи, что Анданов сбросил какой — то мотоцикл. Ну?
— Мне трудно это доказать. Но истина… человек… Лишь это важно!
— Э! Шабашников уже в наших руках. Хочешь запутать дело? Завести в тупик? У тебя нет ни одной явной улики. Думаю, и не будет.
Майор любит ясность. Шабашников признался. Точка. Подписал.
— В общем хватит анархии. — Помилуйко рубит ладонью воздух. — Действуй теперь только в соответствии с моими указаниями, ясно?
Остается один человек, с которым я еще не встречался и который может рассказать многое. Жена Анданова.
Я снова на приеме у Малевича. Бинт пропитался кровью, отвердел, словно гипс. Но Малевич нужен мне не только как хирург. Если он знает точно, где сейчас жена Анданова, я выеду немедленно.
— Вы не бережетесь, лейтенант. Так больно? Ножницы, сестра… Вам знакомо слово «сепсис»? Дождетесь, если не будете держать руку на перевязи.
Звякают инструменты. Я дергаюсь, как лягушка на школьном опыте.
— Не будете беречься — уложу в больницу. Право!
Удивительные у него руки. Сильные и нежные. Я всегда чувствовал особую симпатию к хирургам. Их работа сродни нашей. Такое же непосредственное проникновение в человеческие жизни. Каждый шаг, каждое движение связано с чьей — то судьбой. Они, как и мы, не имеют права ошибиться. Ночные вызовы, вечное беспокойство. Смысл нашей профессии, в сущности, тоже заключается в том, чтобы обнаружить вредную ткань и отделить ее от здоровой, очистить среду.
— Скажите, доктор, жена Анданова лечилась в вашей поликлинике? В какой больнице она сейчас?
— Да, она лечилась у нас. Вам я могу сказать: была безнадежна.
— Была?
— Да. Неоперабельная опухоль. Анданов знал и все-таки повез. Люди всегда надеются на чудо.
Малевич плещется над умывальником. Есть в его фигуре что-то скорбное, как у человека, несущего на себе тяжесть чужих бед.
— Ах, вы не знаете? Я думал, слухи распространяются в Колодине молниеносно. Анданов уже вылетел, его вызвали телеграммой. Летальный исход. Он был готов к этому.
Сестра помогает мне спуститься по лестнице, придерживая за локоть. Малевич разбередил ожог — боль адская. Только бы добраться до гостиницы.
15
— Пашка, как ты себя чувствуешь? Это Ленка.
— Нормально.
— Я осмотрела мотоцикл и подумала: как же должен выглядеть ты сам?
— Нормально. Шишкинских медведей разглядываю. Симпатичные.
— Тебе плохо, Паш?
— Ничего. Нормально.
— Я знаю. Я всегда знаю про тебя. Изучила. Приезжай к нам. Послушаем музыку… А?
— Рихтер в Колодине?
— «Итальянское каприччио», ладно? Или двадцатый Моцарта.
С «Итальянского каприччио» для меня и для Ленки началась музыка. Мы купили пластинку случайно. Нам понравилось звонкое название — каприччио. Потом скупили все пластинки Чайковского. Мы ведь были глубокими провинциалами, нам приходилось открывать для себя то, что жители больших городов впитывают вместе с воздухом.
— Я за тобой заеду, Паш. На бедной «Яве».
На окне знакомые с детства занавески… Вот чего мне не хватало эти дни — спокойствия, чувства дома. Ленка сидит рядом, я вижу только ее руки.
Я люблю музыку, но, признаться, плохо понимаю ее. Я слушаю музыку и думаю о чем-то своем: она становится моими мыслями, проходит глубоко внутрь и растворяется во мне.
Игла извлекает из черного диска мелодию… Вот детство. Безмятежное, тихое, как падающий лист. Говор Черемшанки, шелест тайги. Остров на Катице, огонь костра, первые беспокойные и сладкие мысли о любви. И тарантелла. Вихрь. Любовь, юность. Страстные, зовущие звуки. Все тише, глуше.
И снова черная поступь смерти. Печаль, сожаление. Как предчувствие осени после весенней вспышки. Расслабляющая горечь проникает в сердце. Светлые впечатления детства придавлены шагами судьбы. Что дальше — покорность, ожидание? Каждый раз, прислушиваясь к тяжелым шагам, я замираю.
Вот оно — словно нарастающий бег конницы… Вклинивается в траурный марш и одолевает его. Мотив, который олицетворяет детство, превращается в торжественный гимн. Молодость вечна, если ты способен к страсти, подвигу. Все быстрее скачут всадники…
Так всегда действует музыка. Накипь слетает с сердца. Все проясняется. Я и он. Мы противостоим друг другу в немой схватке. Он расчетливее, хитрее меня. Он знает, что, совершив изощренное злодейство, не оставил следов, которые могли восстановить против него закон. Закон придуман справедливыми людьми, которые хотели исключить возможность ошибки. Это тот случай, когда ты догадываешься, кто преступник, и не можешь ничего поделать. Он все предусмотрел.
Но я не выпущу его. У военных есть выражение «вызвать огонь на себя». Я попробую…
— Ну вот, у тебя лицо посветлело, — говорит Ленка. — Я же знала…
В темном окне я вижу целое созвездие. Там поселок строителей. Сотни семей за стеклами, как сотни миров. А в доме Осеева не зажгутся окна. Убийца еще ходит по городу. Пока убийца на свободе, смерть всегда может ступить на порог дома. Может войти и в эту комнату.
— Ленка, мне пора.
— Вы уже на посту, лейтенант?
— Ты все посмеиваешься?
— Нет, — она серьезно смотрит на меня. — Мне не хочется, чтобы ты уходил так внезапно. А может, лучше было бы, если б ты совсем не приезжал…
— Может.
Мы молчим. Между нами пролегли несколько лет. И Жарков. И многое другое. Нам трудно теперь отыскать дорогу друг к другу. Но, может быть, она существует, эта дорога?
— Почему признался Шабашников?
Комаровский упрямо смотрит в стол. На жилистой тонкой шее дергается кадык.
— Не знаю… Он в таком состоянии, когда все безразлично. Майор ярко нарисовал перед ним, как произошло убийство. Вчера Шабашников сказал:
«Может, это в самом деле я? В беспамятстве. В городе меня, наверно, осудили. Уж все равно». Сегодня он признался.
— Ну, а вы?
— Что же мне кричать: «Не ты!» — говорит капитан. — У одного майора одна точка зрения, у другого — другая.
— Но у вас свое мнение!
— Вам двадцать четыре года, Павел Иванович, — устало говорит Комаровский.
— Вам легко. Могу только завидовать.
Да, мне двадцать четыре, я не был старшиной и не приобщился ко всем жизненным сложностям. Я шел по расчищенной дорожке. Можно и дальше идти не спотыкаясь. Пристроиться