Владимир Югов - Человек в круге
— Дурак, младшой! Зря тебе звание дали. Старшиной ты был умнее.
Я нажал на телефонный рычажок, медленно оглянулся. Что-то не так, что-то не так! Это — не Железновский. Это — клоун. Это ему так надо сделать, так надо сделать! Телефон прослушивается. И я, следовательно, прослушиваюсь. Это ясно. Это результат письма, которое я отправил за своей подписью в ЦК. Это потому, что в письме идет речь о вдове начальника заставы Павликовой. Это еще, может, связано с…
Я на цыпочках, вроде это мне поможет, вышел в коридор гостиницы. Сдавать номер я не буду, — твердил себе. — Это, это…
…Уже в вагоне, необыкновенно безлюдном, тихом и спокойном, я полез на дно своего портфеля: там лежал конверт, хорошо заклееный и бечевкой связанный. На конверте стояла моя фамилия. Кто-то стукнул в дверь. Я быстро спрятал конверт, сел прямо и сказал:
— Войдите!
Вошла девушка. Оказывается, ее место рядом с моим. Ну что ж! Я глядел на ее милые ножки, на смазливое личико: неужели она будет следить за мной? Меня уже ведь не раз предупреждали: брось этих своих пограничников! Не лезь в такие дела!
Плевать на эту девочку! Плевать на всех вас!
Я достал конверт и распечатал его. Девчонки не было, она пошла переодеваться. Размашистым почерком Игоря Железновского мне сообщалось о судьбе Соломии Зудько. Приговорена к расстрелу! Приговорены к расстрелу и семь железнодорожников моей маленькой станции.
«Как ты скушаешь все это? Напишешь ли? Или промолчишь в тряпочку?»
Железновский издевался еще надо мной! Он знал, что я написал в ЦК и о Соломии Яковлевне Зудько, и о ее муже, разжалованном майоре Соловьеве, и о семи железнодорожниках, которые никогда ни в чем не подозревались и прошли по делу Зудько.
«Нет, нет, нет! — закричал я. — Не может этого быть! Они же ничего не сделали! Это подтвердил и полковник Шмаринов. Зачем же так?»
Поезд мчался с такой скоростью, будто хотел обогнать все мои печальные догадки. Ты, Железновский, получил полковника. Не за это ли? За Зудько? Ну сознавайся? Ты поэтому и не пришел? Ты не знал, вызывая меня, что мое письмо находится уже в ЦК. Вдруг кто-то сказал. Или сам узнал. И тогда не захотел со мной встречаться. Ты думал, что мы просто поболтаем о женщине, которую любили, которая и теперь для нас небезразлична? Но оказалось: я этот год копался в дерьме, как ты говоришь. И кое-что раскопал. Тебе это не слишком понравилось, правда, товарищ полковник? И что осталось тебе — напиться и выдать мне по телефону? Чтобы и свои слышали. И сказали: у тебя нет любимчиков, друзей. У тебя главное работа, работа, работа. Работа там, работа — тут. Тут у тебя много вечерней работы. Очень много, некогда расслабиться, некогда отдохнуть…
5
«Дело» сержантов бывшей заставы Павликова.
Елена Мещерская передает мне письмо, в котором рассказывается о последнем разговоре с полковником Шуговым.
1953-й, март — траурный и страшный месяц.
Железновский ищет связи со мной.
Как ни странно, первый материал в мою теперь папочку дал мне наш цензор, Мамчур. Почему он сделал это? Могу объяснить. Майор всегда казался мне человеком либерального толка. Да, да! Это ведь не только при царе люди слыли либералами, ретроградами, дурными служаками. И в наш нелегкий век, насыщавшийся беспрекословным повиновением и бездумием, люди оставались разными. В теперешнюю пору говорят: было всеобщее ослепление. Ничего подобного! «Всеобщее ослепление», как правило, наблюдалось там, где не было места широким акциям тоталитарного насилия. Когда же оно проявлялось, сразу обозначалась индивидуальная человеческая сущность. Подлый становился еще более подлым, чистый пытался или обойти стороной, чтобы не запачкать себя, или выражал готовность придти на помощь униженному и оскорбленному несокрушимой на ту пору системой.
Трусливый в общем-то по натуре майор Мамчур однажды, когда мы остались вдвоем (я читал газету как ответственный секретарь, а он — как цензор), вдруг, прервав чтение, сказал мне:
— Знаете, младший лейтенант, в моей душе всегда неприятный осадок, когда я встречаюсь с вами и вспоминаю, как вы тогда вошли в незапертый мой кабинет и увидели Железновского, который допрашивал солдата Смирнова, водителя полковника Шугова. Я всегда думаю: что вы, тоже в душе, думаете обо мне? Этот человек, — говорите вы себе, — пишет стихи, и он кругленький, с чуть повышенным аппетитом. Служака — не служака, но исполнителен, честен, как же мог, — полагаете вы, — этот кругленький человечек допустить, чтобы в его кабинете, в его присутствии били солдата за то, что он якобы не уследил за побегом своего начальника? Как мог допустить офицер, чтобы при нем истязали солдата ни за что?
— Но, может быть, у пограничников свои правила? Солдат должен был во что бы то ни стало взять полковника-беглеца?
— Нет таких правил. И нет правил бить солдата. Причем бить принародно… Хотите, я вам кое-что подарю?
— Что именно?
Круглое личико майора насупилось, стало каким-то расплывчатым.
— Я вам дам дело Смирнова. У меня есть копия… А затем, если вы правильно, — Мамчур усмехнулся, — отреагируете, я дам вам кое-что еще, но более стоящее для пользы дела. Я знаю, что вы ходили по семьям железнодорожников и узнавали, почему никогда и ни к чему плохому непричастные лица, вдруг оказались вмешаны в дело Соломии Яковлевны Зудько.
Я испуганно замахал рукой (и потом много переживал из-за этого):
— Почему вы считаете, что я занимаюсь и занимался этим ради того, чтобы обязательно увязать все это с делом жены майора Соловьева?
— Видите, и вы трусите!.. Но написали письмо в ЦК… Вот возьмите эти листики. Спрячьте их надежно. Здесь вам нечего бояться. Если вы повезете эти бумажки… Им бы цены не было для настоящего правосудия!..
Мамчур не стал дочитывать газету, поставил свой цензорский штамп, аккуратно, как всегда, расписался.
— Я верю вашему редактору. Он дует теперь не только на фразу, но и на каждую буковку.
Легко встал и, дружески похлопав меня по плечу, пошагал к порогу.
— Не вздумайте сказать, что эти бумажки дал вам я, — обернулся и погрозил пальцем.
— Я вам обещаю, — не отрываясь от газеты, заверил я майора.
— Вот и ладушки… Кстати, как поживает железный Железновский? Как это он все отпускает вас с миром?
— Слава Богу, пока все проносило. Но я… Если уж напрямик… Я, товарищ майор, боюсь. Да, боюсь!
— Железновского? Вы ездили к нему на исповедь? «Я ничего не знаю, я ничего не предпринимаю!» А сами написали письмо в ЦК. И взбесили… собаку! Не дай Бог, к этим листикам доберется Железновский. Спрячьте их надежно. Здесь вам пока бояться действительно нечего. Здесь нет любимчиков Железновского. Если вы повезете эти бумажки… Бумажки! Да, им цены не было для настоящего правосудия! Повторяюсь, и все же так! Но если вы повезете их к Железновскому, там и они, и вы будете долго храниться. Может, всегда.
Хлопнула выходная дверь, через полминуты его кругленькая фигурка мелькнула за окном, выходившем на улицу. Я тоже бросил газету и стал читать бумаги, которые Мамчур мне отдал. Это была объяснительная записка Смирнова, которая каким-то образом попала к Мамчуру.
«Дорогой товарищ трибунал! — читал я, оглядываясь и на окно, и на дверь. — Дорогие товарищи подполковник и полковник!
Я не знаю Ваших фамилий, но я по лицам Вашим понял, что Вы приведете приговор в исполнение!
Когда Вы будете — не Вы лично, а другие — стрелять в меня, Вы должны подумать о таком. У меня есть мама и четыре сестренки, младше меня. Все они пуговки, опеночки, не окрепшие и никому без меня ненужные. Мой отец и два старших брата погибли на войне. Я же очень хотел стать пограничником и хотел, чтобы больше никогда на нашу землю не полезли враги. Чтобы я уже на границе дал им отпор.
Вы из моей биографии увидите, что призван я был в декабре 1944 года. Я, мальчишка, еще даже в шестнадцать лет, потому что родился в ноябре, вместе с нашей властью. Я очень просился в школу пограничников, где мог получить звание. В моем роду не было людей, которые командовали людьми, они всегда отвечали лишь за себя. Но я хотел, чтобы у меня на моей службе была большая нагрузка, так как, сами поймите, отвечать за себя — одно, а отвечать и за товарищей — совсем другое, это тяжелее и ответственнее. Я успешно закончил сержантскую школу. На границе я стал служить с марта 1945 года в звании ефрейтора, так уж получилось. Я участвовал в дороге в драке, меня разжаловали, а потом присвоили это почетное солдатское звание… И так я служил денно и нощно, я выполнял все, что предписывали уставы и наставления, и всегда с больной душой думал: как это меня угораздило подраться, зачем я это сделал? Но уже ничего нельзя было исправить. И я в течение всех этих лет старательно выходил на службу. Я имел двадцать два задержания. И мне много раз доставались благодарности. И маме даже писали на родину, что я хороший солдат.