Павел Саксонов - Можайский — 6: Гесс и другие
«Сорванец» из уст Талобелова прозвучало так, что я поневоле улыбнулся. А тут мне в голову пришло и то, что вообще-то и сам Талобелов — «сорванец» ничуть не меньший! Недаром же он стал настоящей легендой, а потом… потом… и вовсе выкинул этот свой фокус с исчезновением или гибелью! И ради чего? Уж не ради ли того, чтобы заняться расследованием куда более серьезных преступлений, чем обычная уголовщина? Правда, не всё сходилось по датам, но я отталкивался только от известных мне фактов, а ведь немало могло быть таких, о которых я, что называется, ни сном, ни духом!
Талобелов, похоже, уловил нить моих рассуждений и любезно внес кое-какую ясность:
«Да, сударь, вы правы, — сказал он. — Мне пришлось забросить уголовный сыск ради сыска политического, но, видит Бог, это получилось… почти случайно и уж точно не по моей собственной воле. Если вы сейчас подумали о том — а вы, я вижу, подумали! — что перед вами — героическая личность, то вы, мой милый, жестоко ошибаетесь и делаете мне незаслуженный комплимент. Впрочем, сейчас — не место и не время вдаваться в биографические рассужения!»
Я попытался посмотреть Талобелову в глаза, но он отвел взгляд. Значило ли это, что и его самоуничижение — не более чем игра? Не знаю!
«Так что же со всеми этими пожарами?» — вернулся я к ранее заданному вопросу.
Талобелов пожал плечами и, в сущности, повторил свой прежний ответ:
«Странно, что вы до сих пор так ничего и не поняли!»
«Но разъясните же наконец!»
Тогда Талобелов вздохнул:
«Мы были вынуждены способствовать всему этому… ужасу…»
«Как! — воскликнул я. — Вы… вы…»
Талобелов кивнул:
«Да. К сожалению».
«Но зачем, прости, Господи?»
«У нас не было выбора».
«Да как же так?»
«А вот так!» — Талобелов снова вздохнул. — «Вот так», — уже чуть ниже на тон повторил он. — «Иначе мы не могли подобраться к Кальбергу».
Талобелов понурился, а я смотрел на этого странного и — мне начинало казаться именно так! — не вполне здорового человека.
«Вы с ума сошли?» — прямо спросил я.
«Почти», — неожиданно согласился Талобелов. — «Иногда я тоже так думаю. Что за безумие — ради раскрытия одних преступлений совершать другие, причем… не менее, возможно, тяжкие! Скажи мне кто-нибудь такое всего лишь несколько лет назад, и я бы сам рассмеялся ему в лицо, а потом, не колеблясь, заковал его в кандалы! Да, сударь, было бы именно так. А теперь… вы сами видите: перед вами — человек, повинный в стольких злодействах, что он и сам уже им счет потерял! Сколько их было? Двадцать? Тридцать? Может быть, сорок?»
Меня передернуло:
«Вы о погибших или только…»
«Да как угодно: что трупов, что самих преступлений нагромоздилось изрядно».
Я все еще не верил своим ушам:
«Талобелов! — я схватил старика за его сухую, покрытую пятнами руку. — Немедленно скажите, что всё это — неправда!»
Но старик отдернул руку, а другой, наскоро перекрестившись, так же скоро провел по лбу:
«Правда, сударь. К моему сожалению».
«Но, — не сдавался я, — там, в кабинете, Молжанинов и вы… вы оба говорили совершенно иное! Вы же сами обратили мое внимание на то, что ни один из людей Молжанинова в преступлениях не участвовал! Вы же сами — сами! — дали ясное свидетельство этому! Все, кого мы подозреваем и кого вот-вот возьмем, все они — приспешники Кальберга, а не Молжанинова! Так что вы теперь такое говорите? Зачем? Почему?»
Новый вздох:
«Вы, сударь, неверно меня поняли. Конечно же, мы сами — ни я с Семеном, ни наши люди — ни в каких преступлениях не участвовали. Мы не совершали поджоги, не совершали убийства намеченных жертв. Это — чистая правда. Но мы не только обо всем этом знали, но и…»
«Что? Что?»
«Потворствовали всему».
«Как?»
«Да очень просто! Что же вы такой непонятливый!»
Талобелов, только что едва ли не смиренный и полный раскаяния, вдруг резко переменился, став агрессивным. Он вскочил с табурета и, нависая надо мной, наставил на меня указательный палец с таким видом, будто собирался пронзить меня. Его глаза сверкали. С губ полетела слюна.
«Государственная необходимость! Вы знаете, что это такое? Вы понимаете разницу между жизнью человека и жизнью отечества? Между бренностью одного и бесконечностью второго? Вот вам весы»… — Талобелов чашками сложил ладони и вытянул их ко мне. — «…положите на эту чашу гнилого субъекта или младенца, или истеричную барышню, или стоящего на краю могилы старика… да вот хотя бы меня! А на эту — всё то, что славно в веках и должно в веках оставаться! Всё то, без чего сами жизни что барышни, что младенца, что старика не имеют никакого смысла! Ну! Положили? Какая из чаш перевешивает?»
Я молча отшатнулся, едва не упав с табурета.
Талобелов, однако, не отступал:
«Вы сами-то, сударь, вы сами — неужто позабыли слова присяги? Неужто собственную жизнь и собственные интересы, свою, наконец, мораль ставите выше государственной необходимости? А как же, позвольте спросить, вот это…»
И Талобелов процитировал:
Во всём стараться споспешествовать, что к пользе государственной во всяких случаях касаться может!
Я ахнул: никогда еще не доводилось мне слышать настолько извращенное толкование присяги!
«Вы — не согласны?» — спросил Талобелов, отступая — слава Богу — на шаг.
Я, как и он до меня, поднялся с табурета. И теперь уже я нависал над ним, а не он надо мной. По крайней мере, так могло показаться, потому что комната, в которой мы находились, была уж очень невелика и мы, даже стоя в чем-то вроде шага друг от друга, едва не касались друг друга телами.
«Вы, — сказал я, — положительно сошли с ума».
Талобелов уперся руками в мою грудь и попытался меня оттолкнуть. К моему удивлению, сил в старике оказалось предостаточно, но все же не настолько, чтобы сдвинуть меня с места…
— Гм!
Чулицкий, глядя на отнюдь не выдававшегося телесными особенностями Гесса, хмыкнул, но ни сам Гесс, ни кто-либо еще не обратили на Михаила Фроловича никакого внимания. Гесс так и вовсе даже не прервался:
— И все-таки я покачнулся: Талобелов, силы которого удвоились, а то и утроились — не то безумством, а не то и отчаянием, — толкал меня и толкал, а затем набросился на меня с кулаками. Он начал лупить меня по мундиру, затем ухватил за плечо и попытался сорвать погон. Мое терпение лопнуло, и я сам оттолкнул его.
Сил во мне оказалось поболе, чем в этом безумном старике, и он, поддавшись толчку, отлетел к стене. Точнее, определение «отлетел» тут не годится из-за малых размеров помещения. Правильнее сказать — не удержался на месте и грохнулся спиной о стену. Какое, однако, определение ни использовать, удар получился значимым: Талобелов, согнувшись пополам, сполз на пол и, скрючившись, застыл.
Я шагнул к нему, склонился и подхватил за голову: на меня смотрели мутные, бессмысленные глаза. На губах Талобелова пенилась кровь.
— Только не говорите, — вскричал Митрофан Андреевич, — что вы его убили!
Гесс покачал головой:
— Нет-нет, Митрофан Андреевич, что вы! Кровь явилась результатом всего лишь того, что он прикусил губу, а бессмысленность взгляда — очевидным свидетельством психического расстройства.
Митрофан Андреевич поморщился:
— Бедняга… — пробормотал он и отвернулся в сторонку: я успел заметить, что в уголке глаза нашего бравого брант-майора сверкнула слезинка.
— Да, конечно, — уже в спину полковнику заметил Гесс, — бедняга. Но — опасный и непредсказуемый. Знаете, что он попытался сделать?
Митрофан Андреевич не ответил, но вместо него поинтересовался я:
— Что же?
Гесс повернулся ко мне:
— Зарезать меня!
— Ого!
— Да, представьте себе!
Гесс расстегнул портупею, сдвинул шнур револьвера[46] и расстегнул три или четыре пуговицы сюртука.
Я подошел поближе и невольно вскрикнул. На мой вскрик подбежали и все остальные, так что вокруг Вадима Арнольдовича немедленно собралась гудящая толпа.
— Господи! Да что же вы все это время молчали!
— Вам нужно к доктору!
— Доктора! Доктора!
— Шонин! Где Шонин?
— Будите его!
Кто-то — кажется, это был Монтинин — схватил спавшего на диване Михаила Георгиевича и попытался поставить его на ноги. Попытка не удалась, но, тем не менее, Михаил Георгиевич хотя бы разомкнул глаза и, удерживаясь головой в ладонях штабс-ротмистра, вопросил с изумлением:
— Ч-ч-то п-п-роисходит?
— У нас раненый!
— Р-ане-ный? Г-где?
— Да вот же! — Монтинин повернул голову Михаила Георгиевича в сторону Гесса. — Вадим Арнольдович!
— Д-да? А ч-ч-то с… с… с ним?
— Да просыпайтесь же наконец!
Иван Сергеевич начал стаскивать Михаила Георгиевича с дивана. Михаил Георгиевич оказывал отчаянное сопротивление, но силы были уж очень неравны: в конце концов, он грохнулся на пол.