Аркадий Вайнер - Женитьба Стратонова, или Сентиментальное путешествие невесты к жениху (сборник)
Его кто-то перебил:
– Слушай, Жорка… – И сразу все загомонили, зашумели, а он спокойно курил длинную дорогую сигарету. Только очень бледный он был.
Небольшой жилистый парень, весь покрытый синими узорами татуировки, размахивал у него перед лицом руками. Тогда толстый сказал негромко:
– Сядь, не мелькай… – И татуированный утих.
Мне захотелось узнать, за что сидит этот Жорка, как попал сюда, но у дверей крикнули:
– Юронис, на медосмотр!
Больше я его никогда не видел.
Пожилая женщина-врач заполнила на меня бланк. Осмотрела, завернула веки, заглянула в рот. Не страдал, не болел, не наблюдалось…
– Венерических болезней не было?
– Нет, – сказал я и смутился. Откуда они у меня возьмутся? Я стоял на коврике, переступал с ноги на ногу, ежился. Мне было очень стыдно, что я голый. Я и до этого бывал на медосмотрах. Но сейчас, хоть и понимал, что это вещь обычная и обязательная, я испытывал мучительное унижение. Меня осматривали, казалось мне, как инвентарь, как имущество. Не заразный ли я, не опасен ли для других.
– Все, на стрижку!
Везде темно-зеленый и темно-синий кафель. Тусклый желтый свет. Наверное, здесь специально все сделано так, чтобы подчеркнуть безвыходность. Напомнить, что ты не дома, что ты в тюрьме.
Цыкала, стрекотала машинка-нулевка. Волосы падали на колени, на пол длинными прядями. Я даже не мог увидеть, как я выгляжу стриженым. Зеркала не было. Первый раз в жизни меня стригли, и я не видел в зеркале своего отражения. Здесь в нем нет нужды. Парикмахера не интересует, понравится ли мне стрижка. Мое мнение вообще никого не интересует. Да и фасон стрижки здесь один – наголо.
– Аксененок, Вахрушев, Юронис, – и еще несколько фамилий, – на вторую «сборку»!
Длинный, глубокий, со сходящимися стенами зал, полутемный, как туннель. Я сел на лавку. Подумал, что нахожусь в каком-то оцепенении. За все время я ни разу не вспомнил о Володьке. А ведь он, наверное, где-то рядом. Может быть, через стенку. Но это теперь уже не важно. Не в этом дело.
Вокруг ходили, сидели, разговаривали какие-то похожие друг на друга люди. Постепенно я стал прислушиваться к их словам, различать их между собой.
Татарин Файзрахман идет со стационарной психиатрической экспертизы из института Сербского. Седой короткий ежик, коричневое лицо в шрамах и рытвинах, с поразительно яркими сильными глазами. Не присаживаясь ни на минуту, он все время мечется, что-то шепчет, заламывает руки. Сейчас он узнает свою судьбу: если отправят в следственный корпус, значит, экспертиза признала его вменяемым, расследование продолжится. А если на этап – значит, все: на принудлечение.
Сектант, убивший жену, одутловатый, отечный, весь жидкий какой-то, с огромной шишкой на глазу. Он ни с кем не разговаривает. Несмотря на лето, одет в зимнее пальто. Забившись в угол, жует хлеб, который отщипывает маленькими кусочками прямо в кармане. Мерцает, как у зверя, глаз из-под шишки.
Длинный худой человек в соломенной шляпе и черном плаще внакидку ходит по «сборке» и охотно объясняет, кому сколько дадут. Весь Уголовный кодекс он знает наизусть. За хорошие характеристики с работы сбавляют в приговоре год. Сам он арестован за хулиганство в пьяном виде. Подошел ко мне:
– У тебя какая статья?
– Сто вторая.
Он удивляется:
– Подрасстрельная?
Я вздрогнул – так он деловито-удивленно и просто спросил.
– А сколько лет тебе?
– Через полтора месяца – восемнадцать.
– А-а, малолеток! Тогда ничего. Десятку дадут.
Я посмотрел на него с надеждой. Он успокаивающе сказал:
– К несовершеннолетним смертная казнь не применяется.
– А за полтора месяца суд успеют провести?
Он засмеялся:
– Это не имеет значения. По закону учитывается возраст, когда совершалось дело, а не когда суд. Вот если б ты через полтора месяца убил, тогда бы уж точно тебе «шлепка» была…
Мне захотелось заорать, заголосить истошно, ударить его по кадыкастой длинной шее. Как же он может так говорить о моем горе! Но я только привалился к стене и закрыл глаза. Господи, за что же мне такое досталось…
7. ВЛАДИМИР ЛАКС
«Альбинка, наверное, где-то здесь рядом», – подумал я, когда меня ввели в фотографию. Самую обычную фотографию, с белыми экранами и жестяными коробками софитов, раздвижным деревянным фотоаппаратом с мехами, похожими на сломанный баян. Только на окне была решетка и на стуле – специальный захват, который закреплял голову лишь в двух положениях: лицом к объективу и в профиль. Фотографировала нас женщина в форме с погонами сержанта. Она все время посматривала на часы, видно, торопилась и боялась опоздать на метро. Передо мной фотографировался какой-то губастый наглый парень, и он все время давал ей советы: выдержку надо увеличить, диафрагму поменьше, софит чуть назад сдвинуть… Она сердито взглянула на него:
– Да замолчите вы наконец! Не на выставку вас снимают!
Я отвернулся и на стене увидел картину – море, кипарисы, лунная дорожка. Паршивая картина, но ведь где-то же есть настоящее море, и кипарисы, и лунная дорожка. И всего этого я не увижу многие, многие годы. А может быть, и никогда. У меня ведь плохое здоровье…
Потом повели на личный обыск. В очень светлой комнате, отделенной от надзирателя длинным, обитым цинком столом, я быстро раздевался и подавал ему свои вещи на этот стол, а он, как будто в комиссионном магазине за прилавком, ловко ощупывал их, осматривал и одну за другой бросал на деревянную скамейку позади себя.
– И трусы тоже? – спросил я.
Надзиратель вместо ответа кивнул на объявление:
«Напоминание. За не сданные на обыске вещи и деньги заключенный подвергается строгому наказанию». Потом спросил:
– Деньги с собой имеются?
– Вот, – протянул я случайно затерявшийся в кармане пятак. – Возьмите себе. Или можно выкинуть.
Он усмехнулся, и я увидел в его глазах нескрываемое презрение.
– Очень мне нужны твои деньги. А чтобы выкидывать их, ты сначала научись зарабатывать!..
И аккуратно вписал в квитанцию, в графу «Наличные деньги»: «Пять копеек».
– Проходи, одевайся.
На второй «сборке», которую бывалые называли вокзалом, было людно. Я снова подумал, что Альбинка наверняка где-то здесь неподалеку. Хорошо бы с ним увидеться, потолковать, обсудить наши с ним неважные дела. Да только теперь до суда мы не увидимся. А вокруг – все чужие люди. У всех свои горести, волнения, страхи. Но я вдруг подумал, что мне их почему-то не жаль, никого. Уж не знаю почему, но только не жаль, и все! У них и горести, и страхи были какие-то злые, дикие. И тут я с ужасом понял, что ведь меня самого тоже никто не пожалеет. Что этого таксиста, наверное, будут жалеть разные люди, потому что он им сделал много хорошего. А я никому и ничего хорошего сделать не успел. И если меня жалеть, так только за то, что я еще молодой. За то, что я не успел сделать ничего хорошего? Или не смог? Или просто не подумал, что можно делать хорошее?
Долго, долго сидел я на скамейке у стены, чужой этим людям, и они мне были чужие. Я устал так быстро учиться жизни, нельзя так много узнавать за один день. Мне бы на многие годы хватило того, что я передумал за одни только сутки…
Если это не живет в тебе самом, то, наверное, очень не скоро, не легко человек может понять, как невыносимо быть одному, совсем одному. И то, что мы с Альбинкой были все время вдвоем, – тоже не в счет. Потому что убивали мы вместе, а отвечать перед судом, и перед людьми, и перед собой будем в одиночку.
Шли часы. Скоро, наверное, займется рассвет. Но здесь этого было не понять. Тут круглые сутки горит электрический свет и время измеряется не часами, а режимом. Вместо утра – завтрак, вместо заката – отбой.
Потом я заснул нервным, беспокойным сном и не сразу понял, когда громыхнул тяжелый затвор двери и подали команду:
– Встать! Вста-ать! Строиться! Андреев, Барберов, Мешков, Лакс… – на выход!
Нас вывели в перегонный коридор. Впереди была видна растворенная дверь, через нее сочился серый рассвет. Дул слабый ветерок. Спросонья, от холодка, тоски, неизвестности меня стало трясти так, что застучали зубы. Я старался раздавить, размять в скулах дрожь, чтобы никто не заметил, как я трясусь. И это было даже хорошо, потому что я ни о чем, кроме этого, не думал.
– Марш!
Вывели во двор, такой чистый и безлюдный, как бывает, наверное, только в инфекционных больницах и тюрьмах. Надзиратель у дверей отсчитывал нас парами:
– Два… четыре… десять… шестнадцать…
Потом снова: железная дверь, переход, лестница вверх, переход, лестница вниз, переход, тамбур, лестница… И все время впереди надзиратель, который непрерывно постукивает ключом по металлической пряжке на поясе. Где-то по дороге запахло ласковым добрым теплом свежеиспеченного хлеба.
Потом была баня, после дезинфекции отдали одежду. В стене открылась деревянная ставня, и каждому выдали жидкий тюфяк, мешок-наматрасник, крошечную подушку, полотенце, алюминиевую ложку и кружку. Кладовщик предупредил: