Елена Арсеньева - Компромат на Ватикан
– А кто исполнит роль папессы Иоанны? – лукаво пробормотал отец Филиппо. – Какая-нибудь Фрина?
Я не смог удержаться – спросил, что это за карты такие?
Мне было рассказано, что для игры в тарокк нужна особенная колода из 52 карт, причем каждая величиной с три обычные карты. В них имеются четыре масти: bastone, danari, spade, coppe – с изображением жезлов, монет, шпаг и кубков. Особенно замечательны карты для игры в тарокк тем, что в них много старших фигур: они представляют скомороха, императрицу, императора, влюбленного, правосудие, отшельника, Фортуну, силу, повешенного, смерть, воздержание, дьявола и так далее, но главное – самых разных римских пап, а в их числе – пресловутую папессу Иоанну!
Заметив мой неподдельный интерес, отец Филиппо достал одну такую нераспечатанную колоду и вручил мне – как подарок. Надо ли говорить, что я тотчас раскрыл карты и нашел Иоанну?
Ничего женственного, тем паче напоминающего роковую красавицу, в ней не нашлось. Папа да и папа: не поймешь, мужчина это или женщина.
Поймав мой любопытствующий взгляд, отец Филиппо кивнул со своей тонкой улыбкою:
– Да, не правда ли? Нет большой разницы между лицом нежного восемнадцатилетнего юноши и лицом какой-нибудь молодой еще, но сильной женщины с характером решительным и смелым. Люди вполне могли впасть в заблуждение, особенно если дама давала себе труд подгримироваться. Предчувствую ваш дальнейший вопрос: каким образом Иоанна могла проникнуть в Ватикан? Она была немка (по имени Гильберта), а в те времена, в 853–855 годах, Рим находился под властью германского императора. Он и назначал папу. Остается только гадать, каким образом могла Гильберта улестить императора и получить этот пост. Но я лично предполагаю иное. Я предполагаю, что она убила истинного кандидата на святейший престол и обманом заняла его место, упорствуя в своем поистине дьявольском тщеславии и честолюбии, как упорствует в нем всякая женщина.
– Всякая женщина в той или иной степени всегда Иродиада, Мессалина, Далила, леди Макбет… Словом, чудовище! – послышался вдруг голос, настолько мрачный и безжизненный, что если бы я взялся нарисовать его, то брал бы только самый тусклый, мертвенный, безо всяких оттенков черный цвет.
Серджио заметно передернулся и неприветливо взглянул на вошедшего монсеньора[12] лет двадцати пяти. Держался он с большой пышностью и величием. По сравнению с великодушной простотою отца Филиппо это выглядело смешным.
– Ты, как всегда, преувеличиваешь, Джироламо, – заметил хозяин, представляя нам еще одного своего духовного сына и воспитанника, синьора Маскерони.
– Все эти россказни о папессе Иоанне не что иное, как бред, позорящий святую церковь, – снова начал синьор Джироламо, окидывая меня своим мрачным взором с таким видом, словно это именно я распространял упомянутые россказни.
– О, мой дорогой, – засмеялся отец Филиппо, – общеизвестно, что один святой, уж не припомню, кто именно, был возведен в сей ранг потому, что, придя как-то к одному обжоре, – а дело, надобно сказать, было в пятницу, в постный день, – увидел на столе жареных жаворонков и тотчас же возвратил им жизнь: они вылетели в окошко, и согрешить оказалось невозможным. Другой святой был причислен к лику праведных за то, что превратил каплуна в карпа. Возможно, ты полагаешь, что и эти истории чернят святой престол?
Джироламо пробормотал что-то, очень напоминающее согласие.
Серджио глянул на него, тая усмешку.
Именно тогда, исподтишка наблюдая за ними, я и обратил внимание на этот характерный разрез глаз, делающий всех троих моих новых знакомых чем-то неуловимо похожими, хотя более несхожих людей, чем Джироламо и Серджио, невозможно было представить.
Один – живая красота юности, освещенной счастьем. Другой – одно сплошное желание задернуть все шторы и занавеси, повешенные на всех в мире окнах, чтобы заслонить путь солнечному свету. Они оба были как свет и тень, между которыми художник провел резкую грань – отца Филиппо, который взирал на того и другого с одинаковой любовью и дружелюбием.
Вообще же Джироламо с первого взгляда почему-то показался мне поразительно похожим на тициановский портрет Ипполита Риминальди, который я успел мельком увидеть по Флоренции и отчего-то никак не мог забыть: с этой его опасной, жесткой, курчавой бородкой, обливающей челюсти и оставляющей голым пространство ниже губ, и с этими тонкими, тщательно подбритыми усиками. Особенно пугающее впечатление произвел на меня завиток черных, жестких волос на лбу, словно краткое слово угрозы.
Отца Филиппо их взаимная неприязнь явно забавляла. Он обратился ко мне своим мягким голосом:
– Возможно, вы уже успели заметить, что всякий молодой итальянец является рабом той страсти, которая владеет им в данный миг? Он ею всецело поглощен. Кроме врага, к которому он пылает ненавистью, или возлюбленной, которую он обожает, он никого не видит и порою забывает о простейших приличиях.
Насмешка была слишком откровенной, чтобы ее можно было не заметить.
Серджио покраснел как маков цвет, сразу сделавшись еще моложе, а Джироламо дернул уголком губ и своим черным, тусклым голосом изрек:
– У молодых итальянцев есть еще одна страсть – любовь к Господу. Правда, не все одержимы набожностью, некоторые обращаются к нему лишь с просьбами в минуты высшего отчаяния, забывая в другое время.
Правую руку он с негодованием стиснул в кулак, словно грозя незримому врагу, и я вдруг увидел, что костяшки пальцев содраны до кровавой коросты. Кое-где она начала подживать, а кое-где еще оставалась. То же самое было на моей правой руке – с той самой ночи, когда кулак мой с силой встретился с кулаком человека, напавшего на Серджио!
Я невольно поглядел на свою руку, и Джироламо заметил это. Осекся.
В ту же минуту отворилась дверь и заглянул служка с каким-то делом к отцу Филиппо. Серджио подскочил с таким видимым облегчением, что хозяин не стал его задерживать и отпустил с ласковой улыбкой, осенив благословением и дав на прощание поцеловать свой перстень. То же ожидало и меня.
Серджио выскочил вон, я последовал примеру своего друга, однако на прощание не удержался: с вызовом посмотрел на Джироламо.
Ужасен был ответный взгляд его темных глаз: точно гвоздь забил он мне в лоб! Однако смотрел он с вызовом, как бы признав правоту моей догадки.
Я ничего не сказал Серджио. Возможно, я ошибся и руку свою поганец Джироламо раскровенил в другом месте, без моей подмоги?
Ну и очень жаль, когда так!
Россия, Нижний Новгород, наши дни
Всю жизнь, сколько себя помнила, Тоня слышала, что очень похожа на мать. Та любила усадить дочку рядом с собой перед зеркалом и внимательнейшим образом начать сравнивать их носы, глаза, лбы, губы и уши, приговаривая при этом: «Ты моя, совершенно моя деточка, ну ни одной, ни единой черты в тебе нету этого поганца!»
Иной раз Тоне становилось обидно: хоть бы одну-разъединую черту найти в себе от человека, бывшего ее отцом. Пока же все, что она об отце знала, – это его имя: в свидетельстве о рождении было написано, что она – Антонина Никитична. Имя и отчество свои она терпеть не могла – старорежимные какие-то. «Ну почему меня так зовут? – не уставала ныть в детстве. – Ну почему я не Марина, как ты, не Юлия, как бабушка, не Анастасия, как тетя Ася? Зачем ты меня так назвала?!» И как-то раз выведенная из себя мама сердито буркнула: «Назвала, как хотел твой отец!»
Очень мило… Она с ним даже не встречалась никогда, а имя это должна носить!
Тоня уже выходила замуж, когда увидела отца в первый раз. Правда, не воочию, а на фотографии. Она что-то искала в книжном шкафу, и шатко сложенные книжки и журналы вдруг обрушились на нее бурным потоком. И откуда-то выпал конверт без марки и надписи. Заглянув туда, Тоня обнаружила фотографию молодого мужчины с напряженной улыбкой и прищуренными темными глазами. Он был красив особенной, броской красотой молодой уверенности в себе – именно она, эта уверенность, и привлекала в нем, потому что губы были тонковаты и нос мясистый. И лоб узковат – если все по отдельности разглядывать. А с первого взгляда только и скажешь – ого какой!
«Может, это маманькина тайная любовь?» – хихикнула про себя Тоня и перевернула карточку.
Горло перехватило при виде аккуратной, словно бы по прописям выведенной, краткой надписи:
«Марине – моей любимой и единственной». А внизу вовсе уж каллиграфическим, бисерным почерком было начертано: «Никита Львович Леонтьев. Нижний Новгород, май 1985 года».
Не требовалось обладать суперлогическим мышлением, чтобы угадать, какой же это человек по имени Никита называл Тонину маму любимой и единственной за четыре месяца до рождения у нее дочери. Выходило, что Тоня держала в руках портрет собственного отца. И глядя на это победительное лицо со смешанным чувством неприязни и страха, она почему-то зло подумала: «Лучше бы ты оставил мне свою красивую фамилию, чем это дурацкое отчество! Лучше бы я была Леонтьева, чем Ладейникова!»