Последняя Мона Лиза - Джонатан Сантлоуфер
Его студия провоняла скипидаром и льняным маслом. И псиной. Сама псина – убогая и старая – спала у ног Пикассо. Повсюду были холсты. Все в этом новомодном кубистском стиле. Фрагментарно и некрасиво. А еще я приметил на полке две знакомые статуэтки: иберийскую и первобытную. Очередное повальное увлечение в Париже. Я тут же вспомнил, где видел их в последний раз. У себя на работе, в Лувре!
Я как бы между прочим спросил у Пикассо, где он их взял.
Когда он ответил, что статуэтки достал ему друг, искусствовед Гийом Аполлинер, я почувствовал приступ гнева. Этот Аполлинер удостоил внимания мои картины на недавней выставке в галерее. Назвал их старомодными и унылыми. Слова эти до сих пор жгут меня изнутри.
Знал ли Пикассо, что статуэтки украдены? Возможно, он даже участвовал в этом. Я не мог с уверенностью сказать. Но я запомнил, что они у него.
Пикассо напевал за работой. Популярную танцевальную песенку:
Oh Manon ma jolie
mon coeur te dit bonjour
ma jolie ma jolie ma jolie…[21]
Он все повторял и повторял этот глупый куплет. Потом принялся читать мне лекцию об искусстве и моей ответственности как художника. Я выслушал, не перебивая, хотя его речь меня оскорбила. Пикассо стал говорить о своем друге Жорже Браке, он тоже кубист. Назвал себя и его Уилбуром и Орвиллом, братьями Райт[22] в живописи. Каково самомнение! Потом он заговорил о старомодных художниках и об их озабоченности красотой. Я знал, что это камешек в мой огород. Он говорил теми же словами, какими Аполлинер ругал мои картины.
Затем Пикассо отложил кисти. Повернулся ко мне лицом. И развернул свою картину, чтобы я мог ее рассмотреть. При этом пространно объяснял, как он заново изобрел представление трехмерных фигур на плоской поверхности.
Все, что я увидел – изломанный хаос. Но я ничего не стал говорить.
Он спросил, понимаю ли я, о чем он говорит. Я почувствовал, как во мне закипает гнев.
Но я ответил спокойно. Я сказал ему, что все прекрасно понимаю, и, в свою очередь, задал вопрос. Почему бы не попытаться нарисовать красивую картину, самую красивую на свете?
Пикассо отвечал со злостью. Потому что так уже делали раньше, и сделали так, как ни у вас, ни у меня в жизни не получится!
Я сказал ему, что единственное, чего мне хотелось бы – это написать самые красивые картины, какие только возможны.
Он посмотрел на меня, как на идиота. И сказал, что красота – удел прошлого.
Мы еще поспорили. Ни один из нас не отступил от своей точки зрения.
Пикассо, наконец, предложил мне чашку кофе. Но было уже поздно. Я был сыт по горло его лекциями. И его оскорблениями.
Я сказал, что тороплюсь по делам, и ушел.
На улице было холодно. Деревья покрылись инеем. Я остановился перед «Кафе де Абесс» и поглядел в запотевшее окно. В кафе сидел мой старый друг Макс Жакоб. Рисовал воздушные замки какой-то молоденькой красавице, которая смотрела на него, как зачарованная. К тому времени я не видел Макса уже несколько месяцев. С тех пор, как он присоединился к Пикассо, Браку и этому подонку Аполлинеру.
Мне очень хотелось посидеть с Максом и той красивой девушкой. Попить кофе. Принять участие в их оживленной беседе. Но нет. Я повернул прочь и поклялся никогда больше не возвращаться в это место. Я стал изгоем. Навсегда.
Спустившись с холма, я быстро пошел к площади Одеон. Я не стал садиться на омнибус. Мне хотелось двигаться самому. И я побежал изо всех сил по улице, идущей вверх по холму. Теперь я понимаю, что убегал от будущего в безопасное прошлое. Но и на бегу у меня не выходили из головы эти статуэтки в мастерской Пикассо. Я думал о том, как их можно использовать против него.
15
Я остановился там, где Перуджа провел внизу страницы жирную черту карандашом – как я успел заметить, он таким способом обозначал конец отрывка. Какое-то время я думал об этом его визите в студию Пикассо, понимая, как он был унижен и взбешен. Конкуренция между художниками – все это я тоже слишком хорошо себе представлял. Потом я встал и потянулся: спина затекла от долгого сидения за столом. Парень с хвостиком на затылке поднял глаза и кивнул, я кивнул в ответ, с большим интересом отметив для себя, что блондинка вновь появилась на дальнем конце стола. Чтение дневника так захватило меня, что я не заметил, как она пришла.
Кьяра незадолго до этого удалилась вместе с Рикардо в подсобку; Беатрис, как обычно, сидела, склонившись над своим столом. Парень с хвостиком отошел к дальней стене зала и рассматривал книги, стоявшие там на полке. Момент был самый подходящий, и я сделал то, что задумал раньше: вынув из коробки Дуччо половину содержимого, положил туда дневник и прикрыл его, вернув материалы обратно. Если кто-то ищет этот дневник – а судя по словам Кватрокки, некий коллекционер интересовался именно дневником – сюда они не додумаются заглянуть. Правда, оставался риск, что библиотекари проверяют содержимое коробок. Не подумают ли они, что я украл дневник? Правда, Кватрокки говорил, что никто не знает о его существовании, но что, если библиотекари просматривали бумаги и видели его? Сказать наверняка было невозможно, но рискнуть стоило.
Я подошел с обеими коробками к столу Кьяры. Она поинтересовалась, нашел ли я то, что искал, в материалах Дуччо, и я ответил, что да, нашел, но они мне еще понадобятся в дальнейшем.
«Certo»[23], – произнесла она со своей обычной кокетливой улыбкой.
Сходив за ноутбуком и рюкзаком, я снова отправился вокруг стола длинной дорогой и, проходя мимо блондинки, улыбнулся ей. В этот раз она улыбнулась в ответ, тогда я остановился и совершил, как мне кажется, один из самых нахальных поступков за все мои тридцать семь лет: наклонился и спросил на своем лучшем итальянском, не согласится ли она выпить со мной чашечку кофе.
– Но мне нужно еще почитать, – ответила она по-английски.
– Так вы американка, – определил я.
– Да, – ответила она. – И вы, оказывается, тоже. А я думала, что вы итальянец или испанец.
Вот как, она обо мне думала. Это мне понравилось. Чуть наклонив голову, я прочел название книги, которую она держала перед собой: «Живопись во Флоренции и Сиене после “черной