Алессандро Периссинотто - Моему судье
А еще ежедневно листаю утренние газеты: «Репубблика» и «Монд», сейчас, несколько дней спустя, уже только «Монд». Из «Репубблики»-то я и узнал, что вас назначили обвинителем по моему делу, моим судьей.
Мой судья.
Что-то грозное и одновременно удивительно задушевное есть в этих словах. «Судья» звучит так сурово, так бесповоротно, так осуждающе. Похоже на старого судью, что живет напротив гостиницы. Но тут есть еще слово «мой», и оно рождает близость, связывает меня и вас.
И вот я вам пишу. Чтобы не чувствовать себя так одиноко и, главное, чтобы докопаться до правды, но это я уже говорил.
К шести я возвращаюсь в гостиницу и играю роль перед месье Арманом и его женой.
— Добрый вечер. Как продвигаются розыски в архивах?
— Дело долгое, — отвечаю я всегда одно и то же, — кажется, никогда не закончу.
— Повезло, значит, наследникам.
— Еще бы, получат кучу денег.
Обычно, если в баре мало народу, мы с ними немного болтаем. Потом я поднимаюсь к себе в комнату, принимаю душ и стою у окна, ожидая, когда наступит время ужина. По вечерам мы особенно часто встречаемся глазами со старым судьей. Можно подумать, что он меня поджидает.
Сначала мне это даже нравилось: два одиноких человека составляют друг другу компанию, не разговаривая, не знакомясь, просто проверяя, тут ли сосед. Старый и молодой, судья и убийца. Какой поучительный пример городских нравов. Однако чем дальше, тем больше взгляд его становится испытующим. Что-то недоброе зарождается под его черными кустистыми бровями. Так, по крайней мере, мне показалось.
Кстати о кухне: хозяин не обманывал, здесь и правда отменно готовят. Конечно, все кушанья довольно тяжелые — кровяная колбаса, рубцы, тушеное мясо, — но кот-дю-Рон, который к ним подают, способен примирить даже с кровяной колбасой.
После ужина я смотрю телик в баре. Передачи такие же, как в Италии: людей запирают в квартире, забрасывают на необитаемый остров или на какой-нибудь курорт и ждут, кто первый изменит жениху или невесте, а тем временем за ними в замочную скважину подглядывают телекамеры. Но, по счастью, иногда показывают какой-нибудь старый фильм. Я четыре часа, не отрываясь, смотрел «Манон с источника» Паньоля, и в конце у меня на глаза наворачивались слезы. А потом — две картины Жака Тати и одну с Фернанделем, ту самую, где он находит несметные сокровища, одаривает своих односельчан и они начинают его ненавидеть, покуда не выясняется, что денежки фальшивые.
Если месье Арман замечает, что я заскучал, он подсаживается ко мне, наливает кальвадосу, и мы болтаем. Вчера вечером он наконец рассказал, как сфотографировался с певцом, который, по его словам, спас ему жизнь.
— Видите этого человека? — начал он тем же тоном, что и в первый вечер. — Этот человек спас мне жизнь.
Секунду подождал и спросил подозрительно:
— Вы же знаете, кто это, верно?
И вот тут у меня в голове наконец что-то щелкнуло:
— Жак Брель.
— Ну слава Богу. Нынешняя молодежь про него и не слыхивала, но он был лучше всех, полностью выкладывался на сцене. Вы бы видели, на кого он был похож, когда пришел сюда ужинать после концерта: взъерошенный, рубашка промокла от пота, еле на ногах держался от усталости, но все равно пришел, — сразу видно, что человек стоящий, раз сказал — значит, сдержит слово. В тот самый вечер, когда сделали этот снимок, он меня спас.
Жак Брель. «Ne me quitte pas», «La chanson des vieux amants»[10] — вот все, что я знал.
Месье Арман остановился и молчал, ожидая, что я попрошу его рассказывать дальше.
— Но как ему удалось вас спасти?
— Песней, как же еще?
— Вас спасла песня?
— Ну да, но моя песня, он спел ее для меня. И потом я одумался и изменил свою жизнь.
Он заметил мое недоумение и стал рассказывать с самого начала:
— Я тогда пил. Больше всех пьянчуг в моем баре. Начинал с самого утра: рюмка коньяку или виноградной водки перед открытием. Потом все утро: по глоточку, по капельке, но беспрестанно. За обедом обычно пастис, три-четыре бокала, один за другим, за компанию с клиентами, и с каждым разом пастиса становилось все больше, а воды меньше. К вечеру я уже едва передвигался, держался за стойку или за столики, от меня несло спиртным, как от вокзального бомжа. И все из-за Мадлен. Когда она меня бросила, мне было двадцать четыре, а через полгода я выглядел на все сорок. Мы всего год были женаты, ровно год. Она ушла прямо на нашу годовщину, к коммивояжеру из Ренна, этот прохвост торговал краской для волос.
Наверняка он уже рассказывал об этом раз сто. Бог знает сколько народу вот так же сидели за столиком, терпеливо слушая его исповедь. И все-таки складывалось впечатление, что он по-прежнему готов выложить первому встречному все перипетии своего злополучного супружества.
— Она жаловалась, что я уделяю ей мало внимания, что на уме у меня только это проклятое кафе. Но вы сами подумайте, как еще я мог поступить? Кафе открыл мой отец в 27-м году. Потом он погиб в партизанском отряде под Веркором, и мать одна тянула эту лямку. Чего, по-вашему, добивалась эта вертихвостка? Чтобы все их труды пошли прахом? Еще бы я не занимался баром — и баром, и гостиницей, и рестораном. Тогда она занялась клиентами. Но я на все смотрел сквозь пальцы. Она думала, я ничего не замечаю, но я-то знал, что она переспала по крайней мере с двумя. Только виду не подавал. Говорил себе: Арман, ты же знаешь, в душе она любит тебя, знаешь, что не это главное. А потом в один прекрасный день появляется тот дамский угодник из Ренна, и она недолго думая берет и уходит. Потаскуха. И я стал пить… Кстати…
Он указал на мою опустевшую рюмку:
— Еще одну?
— Нет, спасибо, хватит крепких напитков.
— Пива?
От коньяка хотелось пить, и я с улыбкой кивнул.
— Bock? — спросил он.
— Лучше темное, Pelfort.
Он поднялся и тотчас же вернулся с двумя полными кружками.
— На чем я остановился?
— На том, что вы начали пить.
— Правильно. Мадлен меня бросила в октябре 63-го. В декабре я уже дошел до ручки. Когда в 64-м сюда приехал Брель, думаю, жить мне оставалось недолго — во всяком случае, если бы я продолжал в том же духе. И тут как раз появляется он. В ноябре, сразу после знаменитого парижского концерта в «Олимпии». В тот день, когда он давал тут у нас концерт, я закрыл бар с самого утра и велел поварихе приготовить ужин на десять персон, да такой, что пальчики оближешь. Прибрался в ресторане, навел порядок, потом в шесть отправился к парикмахеру. На концерт надел костюм, в котором женился. Можете представить, я пришел в театр за час до начала.
Как все чудесно исцелившиеся, Арман помнил каждую минуту этого великого дня. Отхлебнув пива, он продолжал:
— Я не пропустил бы этот концерт ни за что на свете. У меня были все его пластинки, но живьем я его никогда не видел. Он был великолепен. Прямо мурашки по коже. Не песни, а удары под дых, электрические разряды, вино и ласки… я не умею говорить о таких вещах, но поверьте, так оно и было.
Еще глоток.
— Ближе к концу концерта я сговорился с приятелем, который работал в театре. Обещал ящик бургундского, если он проведет меня за кулисы, но потом подарил два: в то, что произошло, и поверить трудно. Иду я по коридору, который ведет к гримерным, а там стоит Жак и курит, прислонившись к стене, мокрый, как боксер к десятому раунду. Тогда я собрался с духом и говорю ему: месье Брель, я навсегда запомню эту минуту, но если хотите, приходите ко мне в ресторан, вас ждет такой ужин, что тоже век не забудешь. Он поворачивается к двери в гримерную и переглядывается с музыкантами, которые нас слышали. Потом кивает мне, как бы говоря: «ладно», и просит адрес. Я оставил ему визитную карточку и помчался в ресторан. Через полчаса они сидели вот тут и ужинали. Я глазам своим не верил.
— А что за песня вас спасла?
— Ну, когда подавали десерт, он спросил, какая песня мне больше всего понравилась. Я отвечаю: «Мадлен». И он спрашивает почему. И тогда я рассказал про мою Мадлен, про жену, то есть про клиентов, с которыми она путалась, о торговце краской для волос, и говорю, что если бы я, как в этой песне, все ждал Мадлен, а она все не приходила, было бы лучше. Хорошо бы она совсем не появлялась, сказал я, а то на кого я теперь похож — конченый человек, пью не просыхая. И у меня на глазах выступают слезы. Тогда он встает, просит у музыканта гитару и поет «Жефа», поет только для меня. Вы, верно, знаете эту песню? Я кивнул, покривив душой.
— Словно для меня написано. Это я — Жеф. И принялся напевать:
— Non Jef t'es pas tout seul / Mais arrête de pleurer… / Parce qu'une fausse blonde… / Parce que une trois quarts putain / T'a claque dans les mains… / Allez, viens Jef viens viens…
У него оказался неплохой слух.
— Arrête de répéter / Que t'es bon à te foutre à l'eau… / Non Jef t'es pas tout seul.[11]
Вот в чем заключалось чудо: песня, пришедшаяся впору, как сшитое на заказ платье, как шляпа, сделанная по мерке для его рогов.