У каждого своя война - Володарский Эдуард Яковлевич
- Знал же, что с ножом к горлу приставать будешь... Специально и взял…
- Ох, Степан, какой ты мужик золотой! Точно говорят, фронтовик фронтовика всегда поймет и поможет. — Егор Петрович схватил бутылку, быстро откупорил и стал наливать в стакан. Горлышко бутылки нервно постукивало о край стакана.
- Э-х, Егор, Егор... — задумчиво пробормотал Степан Егорович. — Губим мы себя... не щадим... как на фронте…
- А кому мы нужны, Степа? Мы свое дело сделали — можем отдыхать. Хочешь — не верь, а я иной раз завидую тем, кого поубивало, ей-бо! Отмучились и лежат себе спокойненько... — Он поднял стакан, выпил, и снова выпитое выплеснулось обратно в стакан. Егор Петрович поднял стакан на свет лампочки, усмехнулся. — Чистая! Как слеза Божьей Матери! — и он снова решительно выпил, сделав три больших глотка, и опять долго мучился, выпучивая глаза и гримасничая. Наконец отпустило, и Егор обессиленно откинулся на спинку стула, улыбнулся слабо. — И не пьем мы, а маемся… и не через день, а каждый день…
В коридоре раздался громкий голос Любы, и Степан Егорович весь напрягся, вскинул голову — больно кольнула мучительная мысль: ну сколько это еще будет продолжаться? Сколько он будет тут маяться, ни богу свечка, ни черту кочерга! Уехать надо, вырвать ее из сердца, забыть! Не на что надеяться, ежу понятно, а он все равно надеется. «В безвольную тряпку ты превратился, Степан, — горько думал он. — Почему не скажешь ей? Вот подойди и скажи напрямик. И ответа потребуй.
Поставь, так сказать, вопрос ребром. — Степан Егорович усмехнулся своим мыслям. — Она тебе напрямик и ответит: «Катись, Степушка, колбаской по Малой Спасской, у меня мужик есть, сама привела и менять его на тебя не собираюсь...» А если тебе ясно, что ответ будет именно таким, то зачем спрашивать? Чтобы подвести черту? Подписать себе смертный приговор? Но ведь каждый приговоренный до последней минуты надеется на помилование... Ох и угораздило тебя, Степан». Он почему-то вспомнил, как в сорок седьмом, когда он вышел из госпиталя, приехал в свой дом на Зацепе, в свою квартиру, в свою комнату, в которой жил до войны. В его комнате жили другие люди, целое семейство. Их переселили туда из разбомбленного дома в сорок первом, чуть ли не через месяц после того, как Степан ушел на фронт. Другой бы базарить стал, требовать, чтобы освободили его законную жилплощадь, а то и физическую силу применил бы, но Степан выпил с отцом семейства пол-литру водки, покурили они, побеседовали о житье-бытье. Отец семейства и особенно его жена смотрели настороженно, все ждали, когда незваный пришелец станет «качать права», но пришелец оказался чудной. Выпил, поговорил, пожелал счастливо оставаться и ушел, забросив солдатский сидор за спину.
Отец семейства даже спасибо сказать не успел, а когда опомнился, выбежал за Степаном на улицу, того и след простыл. А Степан попил пивка в пивной, пожевал черных сухариков и отправился в райисполком, добился до какого-то начальника средней руки, изложил ему, дескать, так и так, живут на моей законной жилплощади другие люди, целое семейство, и выгонять их рука не поднимается. Но жить тем не менее он где-то должен и потому просит куда-нибудь его определить. Два ордена Славы и множество медалей, да еще боевое Красное Знамя, да еще Красная Звезда произвели на начальника определенное впечатление, и он предложил Степану Егоровичу на выбор два ордера в такие же коммуналки, но одна в другом районе, а другая в этом же, в Замоскворечье, на Большой Ордынке.
- Выбирай, старшина! — радушно улыбнулся начальник. — К героям войны отношение особое.
Степан Егорович повертел в руках два ордера и почему-то выбрал на Большой Ордынке. Начальник тут же вписал в него фамилию Степана Егорыча и сказал на прощание с улыбкой:
- Что же ты третью Славу-то не получил? Был бы почетный кавалер трех степеней.
- Мне и двух степеней за глаза хватает, — ответил Степан Егорович.
Вот судьба-индейка, сам выбрал, сам попал как кур во щи. Когда Степан Егорович позвонил в дверь этой квартиры, открыла ему Люба, и как глянула на него своими голубыми глазищами, так у Степана Егоровича и дыхание перехватило, сердце оборвалось…
Пьяный Егор Петрович молол что-то свое, а Степан Егорович думал о своем, перебирал нехитрые мыслишки, как четки. Сколько раз он собирался сказать все Любе, признаться в своих чувствах, то есть, как это принято говорить, объясниться в любви. Духу не хватало, не мог решиться, подходящий момент подобрать. Когда в сорок седьмом он позвонил в дверь и на пороге пред ним явилась Люба во всем своем великолепии, он невольно подумал: «Во повезло-то! Давно такой прухи не было!» Вот и повезло... Теперь не знаешь, куда деться от этого везения. А когда Люба Федора Ивановича в дом привела, так вовсе надо было распрощаться с последней надеждой. Так нет же, дурак, не распрощался, все еще на что-то надеется... мучается... А может, есть в этих мучениях что-то сладостное, облагораживающее человека? Приподнимающее его над мерзостью и тоской в веренице дней, месяцев и лет? Человек без душевных страданий, без сомнений и разочарований быстро превращается в сытую самодовольную хрюшку — чавкает, похрюкивает и хвостиком помахивает. Можно утешать себя, что ты принадлежишь к другой части человечества. Только как хотелось иногда пожить спокойно и уверенно, сытно и весело, без забот и тревог о завтрашнем дне... А ведь он прекрасно видел и понимал, что никакой любви между Любой и Федором Ивановичем не было и в помине, а стало быть, и никакого счастья. Так зачем тогда стала с ним жить? Делить супружеское ложе…
Степан Егорович тихо замычал, скрипнув зубами... Егор Петрович, изливавший свой бесконечный монолог, очнулся, внимательно посмотрел на Степана Егоровича:
- Ты чего, Степан? Зубы, что ли, заболели?
- Зубы…
- А ты стопаря махни. Анестезия! Я когда после первого ранения в госпитале в Кургане валялся, так у них обезболивающих не было! И только спиртом спасались, ей-бо! Шарахнешь граммулек четыреста и дрыхнешь за милую душу... — Егор Петрович с разочарованным видом повертел пустую бутылку, вздохнул. — Кончилась проклятая…
- Больше нету... — развел руками Степан Егорович.
- И на том спасибо, Степан. Пойду к себе. У меня там заначка есть. — Егор Петрович поднялся, пошатнулся, ухватился за стол и одурело помотал головой. — Башка трещит... Э-эх, Степа, жизнь наша кромешная... — Он нетвердыми шагами направился к двери, открыл ее, обернулся: — Слышь, Степан, мы с тобой осередь этого мещанского болота как... две скалы! — и Егор Петрович сжал кулак.
- На болоте скал не бывает... — улыбнулся Степан Егорович.
- Ну средь моря…
- А море не бывает мещанским, Егор. Море — это... море…
- A-а, ну тебя! — и Егор Петрович скрылся за дверью.
Степан Егорович прикурил новую папиросу, тупо уставился в стол с объедками.
На кухне женщины занимались бесконечными хозяйственными делами, гремели сковородками, кастрюлями, чистили картошку, резали лук, крошили капусту и свеклу — обед на завтра, ужин на сегодня. Шипели газовые конфорки, на одной из которых в огромном баке кипятилось белье. И разговоры, разговоры…
- Люська, завтра в донорском муку давать будут.
Я во вторую работаю, спозаранку пойду очередь занимать. Тебя записать? — спрашивала Люба, прокручивая в мясорубке мясо с хлебом.
- Ой, Любушка, спасибо! Обязательно запиши.
- И меня не забудь, Любаша, — просила Нина Аркадьевна.
- И меня!
- И меня!
- У меня места на ладонях не хватит номера писать! — засмеялась Люба. Она промыла в раковине мясорубку, затем принялась лепить из фарша котлеты.
Из комнаты Егора Петровича доносились громкие голоса — видно, ругались. Потом послышался какой-то треск, звон разбитой посуды.
- Как бы за Гераскиным бежать не пришлось, — вздохнула Нина Аркадьевна. — Как мне все это надоело!..
- Если не доела — возьми с полки пирожок, — ехидно проговорила Люба.
- Нет, ну в самом деле! Хороший пример детям! Нет, надо идти за Гераскиным!