Ганс Шнайдер - Ночь без алиби
- Рассказывайте. - Голос Гартвига звучит уже мягче. - У вас еще есть шанс. Расскажите обо всем с того момента, как вы приехали домой. Меня интересуют не только факты, связанные с преступлением, но и ход ваших мыслей. Говорите правду, только правду!
Старший лейтенант Вюнше усаживается за машинку и кладет рядом стопку бумаги. Я с неудовольствием наблюдаю за его приготовлениями. Ворох чистой бумаги почему-то наводит на меня ужас.
- Вам не нравится мое предложение? - спокойно спрашивает прокурор.
- Нет, нет, я готов, - поспешно заверяю я его. - Только вот… мне хочется рассказать многое, и не все для протокола. Но придется говорить медленно, чтобы машинка поспевала, отвечать на какие-то вопросы… столько наболело, а тут все время думай, что каждое твое слово будет увековечено на бумаге.
- Говорите не стесняясь, без разбора, я уж потом рассортирую, - предлагает Вюнше.
Но Гартвиг, покрутив головой, что-то шепчет ему. Вюнше молча кивает, идет в соседнюю комнату и возвращается с магнитофоном.
- Ладно, Вайнхольд, не будем вам мешать. Здесь останутся только надзиратель и наш техник. Представьте себе, что вас слушает близкий вам или хорошо знакомый человек, которому вы доверяете, и рассказывайте.
Я вытаращил на него глаза.
- Конечно, метод несколько непривычный, - улыбается Вюнше, - но хуже не получится, скорее наоборот. И помните, мы потому пошли на это, что еще чуточку верим вам.
Вюнше с Гартвигом выходят из комнаты. Под мышкой у старшего лейтенанта папка с моим «делом». Кажется, он рад, что не придется писать протокол.
Поколдовав с аппаратом, техник устанавливает на столе микрофон, включает его, а сам усаживается где-то позади меня. Я молчу и смотрю на микрофон. Кого же из близких или хорошо знакомых мне людей он должен представлять? Мать, Улу, прокурора? Нет, все они причастны к делу, скорее даже пристрастны. Где же взять человека, кому я доверяю, на кого могу положиться? Рольфа? Да. Оскара? Да. Вилли? Да, все мое отделение, которым я командовал в армии! Еще раз мысленно проверяю каждого из них, и все они тоже имеют право проверить меня, хотя я больше не являюсь их командиром. Я вижу их перед собой, верю им, мне хочется убедить их в своей невиновности, и в то же время меня страшат их недоумевающие взгляды, нелицеприятные вопросы и упреки, на которые они имеют право.
- Уже смеркалось… - начинаю я.
Уже смеркалось, когда поезд остановился у безлюдной платформы Фихтенхаген. На снежном покрове виднелись редкие отпечатки следов. Плавно, почти торжественно опускались снежинки. Небольшое станционное здание словно пригнулось под снежной шапкой.
От станции до Рабенхайна около часа ходьбы. Обычно здесь курсирует автобус, но я не был уверен, что сегодня, в сочельник, он еще ходит; кого-либо спрашивать не хотелось, и я решил пойти пешком. Подышать забытым лесным воздухом, ощутить простор полей, по которому так соскучился.
А главное, оттянуть еще немного времени, прежде чем постучу в дверь родного дома.
Железнодорожник на станции с удивлением оглядел меня и, поеживаясь от холода, поднял высокий воротник овчинного тулупа. Ему показалось невероятным, чуть ли не поразительным, что пассажир, сошедший с поездов такую погоду, одет лишь в легкое поплиновое пальто.
Несколько минут ходу, и я - в лесной тишине. Снег, задерживаемый ветвями могучих сосен, почти не падал на землю. Лишь изредка от порыва ветра сыпалась мелкая сверкающая пыль. Я шагал не спеша, вдыхая полной грудью свежий морозный воздух. Мысли о событиях недавнего времени улетучивались с каждым шагом, и я надеялся, что еще не скоро вернусь к ним. Надолго проститься с ними, пожалуй, не удастся. Как только приду домой, они сразу вернутся. И что я вообще скажу, когда войду в дом? Ладно, что-нибудь придумаю. Мать, наверно, сейчас наряжает елку. Прежде я всегда помогал ей. Отцу с братом хотелось и елки, и жареного гуся, но сами возиться они ни с чем не желали. Может, еще и успею помочь, если поднажму.
Я прибавил шагу. Вот уже и лесная опушка позади. Ходьба согрела меня, но я почувствовал, что устал. Горячее дыхание вылетало белым облачком. А еще полгода назад я прошел бы это расстояние беглым шагом и даже не запыхался бы.
Стемнело, но я не ощущал темноты из-за снежно-белой мглы вокруг. Снег поредел. Из деревни приветливо замигали первые робкие огоньки.
Впереди проселок пересекала автострада. Не было слышно ни одной машины. Каких-нибудь два месяца назад я проезжал здесь на грузовике. Сейчас мне казалось, что это было давным-давно.
Метрах в ста правее я шел тогда к лесу с Фридрихом Мадером. Он мертв, его убили, и считают, что это сделал я. А ведь с тех пор я почти ни разу не вспомнил о нем! Не было времени, был слишком занят собственной судьбой, хотя ее и предопределило убийство Мадера. Только сейчас, через добрых полгода после его смерти, ощутил что-то похожее на печаль и подумал: как же я предстану перед его дочерью Улой…
Мадер был человеком, на которого можно было положиться: не очень любезен, скорее грубоват, неразговорчив, но всегда готовый прийти на помощь. Вот кого следовало выбрать председателем сельскохозяйственного кооператива - Мадер пользовался авторитетом у крестьян. Но он не любил вылезать вперед, и в конце концов избрали другого. Кому была выгодна его смерть? Кого-то ведь подозревали, сказал прокурор. Кого? Я должен помочь в его розыске. Но почему Гартвиг не назвал ни одной фамилии, даже не намекнул ни на кого?
Снег поскрипывал под ногами. Вокруг не было видно ни души. Сегодня все сидели дома. В некоторых окнах уже мерцали зажженные свечи. Там жили рабочие, ездившие каждый день в город. Они, наверно, выполнили план, и праздник для них уже начался. В крестьянских домах еще не зажигали свечек; в хлевах мычали коровы, ожидая корма, хрюкали свиньи, ржали лошади, звякали подойники и молочные бидоны.
Наш двор был одним из самых больших в селе. В нижних окнах только что загорелся свет… Тихо кряхтели ворота, поскрипывали петли. Из хлева пробивалась полоска света. Беспокойно топтались лошади. Отец покрикивал на них. Ничего не изменилось за прошедшие полгода.
Крыльцо, шесть широких ступеней. Каждую знаю наизусть, могу подняться с закрытыми глазами не споткнувшись. Дверь по-прежнему открывается туго. В сенях пахнет сметаной и жареным гусем. Не опрокинуть бы чего в темноте.
И вот я в комнате. Мать стояла ко мне спиной и, чуть наклонившись, разбирала серебряный дождь. Грубыми, натруженными пальцами ей было неловко брать тонкие нити, поэтому она небольшими пучками бросала их на ветви.
- Уже подоил? - удивленно спросила она не оборачиваясь.
- Здравствуй, мама.
Она застыла на миг, потом резко повернулась. Серебряные нити выпали из рук. В ее глазах мелькнул ужас. Робкими шагами она двинулась ко мне.
- Ты? - прошептала она, не веря, и растерянно улыбнулась. - Но ты не сбежал опять, Вальтер?
Она не сводила с меня умоляющего взгляда, полного робкой надежды. Я мотнул головой и почувствовал, что мне сдавило горло.
- Нет, мама, меня освободили. Прокурор выпустил, все законно!
И тут я совсем растерялся. Мать обняла меня и тихо заплакала, потом поднялась на цыпочки и смущенно поцеловала меня в лоб. Подобных нежностей в нашей семье никогда не водилось.
- Я верила, сынок, что это не ты сделал. Какая радость-то на рождество. Теперь могу людям в глаза смотреть. Услышал господь мои молитвы. Такая радость-то, да еще в сочельник!
- Мама, тебе плохо было, да? - Только сейчас я пришел в себя и обнял ее за худые, жилистые плечи.
- Тяжко было дома, сынок, с отцом и Фрицем. Ах, что об этом говорить.
- Нет, расскажи!
- Фриц то ласковый, даже смеется, то целыми днями ходит как в воду опущенный. А вот отец, с тем было совсем невтерпеж. Сам знаешь, я никогда ему не перечила, молча сносила его прихоти… Как работать в кооперативе, он упрямится, чем дальше - тем больше, а на своем участке и в хлеву старается за троих. Даже Фрицу стало невмоготу. Из-за тебя они тоже частенько ругались. Я и не думала, что Фриц к тебе так привязан. А отец… ну, сам понимаешь. Слава богу, все позади. Я знала, что ты не можешь сделать что-либо дурное… Да ты голоден небось. Господи, как похудел! Вот ведь горе как человека скручивает! Пойдем скорей в кухню, сынок.
Загремели кастрюли, миски, захлопали дверцы шкафов, полетели в печку поленья, зажурчала вода из крана. Дома… Я опять дома! А мать, как радуется она! Каким счастьем светятся ее глаза. Вся жизнь ее - тяжелый, изнурительный труд. Но мать была выносливой. Одно слово - крестьянка… Хотя, по сути, она жила как батрачка, всегда подчинялась воле мужа. Только в тех случаях, когда отец несправедливо ругал или бил меня, она решительно восставала против него.
С удовольствием посидел бы в кухне с матерью, но надо было идти в хлев, поздороваться с отцом и братом, хотя я еще не решил, как держать себя с Фрицем.
Неторопливо пересек двор, открыл дверь: сразу обдало теплым навозным духом. Ворвавшийся вслед за мной холод заклубился сероватым облачком. В проходе стояла электродоилка, тут же лежали свернутые в бухты шланги. Никого не было видно. Мои шаги гулко звучали, и я затопал еще сильнее: хотелось ступать уверенно, по-хозяйски, ходить свободно всюду.