Колин Харрисон - Кубинский зал
Признаки и приметы красивой женщины постоянно меняются по мере того, как я становлюсь старше, поскольку теперь я замечаю в женщинах то, на что в более молодом возрасте не обратил бы внимания. Лет двадцать назад я бы ни за что не назвал Элисон Спаркс красивой, но она была красива. Быть может, не в чем-то конкретном, но в целом. Больше всего мне импонировала ее уверенность, упорство, стремление сделать все по-своему и никак иначе. Казалось, ее постоянно переполняют ехидство, неистовая ярость и сексуальное желание. Она договаривалась, решала проблемы, принимала решения. Она поминутно смотрела на часы, старалась держать спину прямо и следила за тем, чтобы на зубах не было следов размазавшейся помады. У ресторана было несколько сотен постоянных клиентов, которые время от времени исчезали, потом через различные промежутки времени снова появлялись, но Элисон помнила их всех, помнила даже их любимые напитки и то, насколько сильно прожаренный бифштекс они предпочитают. Стейкхаус был ее сценой, и она (а вовсе не шеф-повар) была его истинной звездой. Одетая в темно-синий костюм строгого покроя, держа в руке планшетку с пружинным зажимом, под который были подсунуты счета от поставщиков или прайс-листы оптового виноторговца, она обходила зал с таким видом, словно здесь ей принадлежит все, включая и самого владельца — ссохшегося восьмидесятилетнего старика с печеночного цвета лицом по фамилии Липпер, который раз в неделю появлялся в зале в своем инвалидном кресле, пожимал руки всему персоналу без разбора, щипал за попку официантку-другую и выпивал бокал «Мерло», после чего цветная сиделка снова увозила его восвояси. Судя по всему, Липпер был абсолютно уверен, что Элисон сумеет выжать из заведения максимум прибыли, и она оправдывала его доверие.
Меня, кстати, Элисон привечала еще и потому, что я не спорил с официантками и всегда оставлял щедрые чаевые. Нанимая новую официантку или помощника, Элисон всегда указывала на столик № 17 и предупреждала, что я — постоянный клиент, который здесь постоянно обедает и ужинает, пропуская не больше одного-двух дней в неделю (не считая, естественно, понедельников, когда после уикэнда ресторан был до вечера закрыт на уборку). Обслуживающему персоналу таким образом предписывалось терпимо относиться к стопкам газет и непонятных книг на моем столе, так что уже через несколько месяцев я превратился в одну из неброских примет этого места. Даже если меня не было за столиком, я продолжал незримо заполнять пустое место. Официантки и сборщики грязной посуды приходили и уходили, их увольняли и нанимали новых, а я все так же появлялся за семнадцатым столиком и в обед, и — часто — вечером, и все, кто видел меня впервые, несомненно, принимали меня за адвоката или бизнесмена средней руки, а отнюдь не за человека, которому больше нечем заняться. Впрочем, то, что я так часто приходил в ресторан обедать или ужинать, могло кое-кому показаться странным; понимая это, я буквально заставлял себя пропустить очередной визит, стараясь скрыть, как неожиданно и глубоко я привязался к этому месту.
А я действительно полюбил этот ресторан, хотя мне трудно сказать, какая сила, кроме, разумеется, моего робкого интереса к Элисон и приятной, уютной обстановки, заставляла меня снова и снова приходить к тяжелой парадной двери с золотыми буквами на стекле. Я почти уверен: тогда я еще не предвидел и не ощущал ничего, что открылось мне впоследствии, что могло одновременно и манить, и отталкивать меня. Вот почему моя повесть — это скорее рассказ о том, как я добирался до сути вещей, описание процесса постепенного превращения чужака в «своего», зрителя в актера, наблюдателя — в действующее лицо. Поначалу, впрочем, я ничего не предпринимал — только сидел за столиком № 17, дружески беседовал с соседями или смотрел, как, размахивая планшеткой, грациозно лавирует между столиками Элисон. Вскоре я выяснил, что после одной-двух порций виски мне удается забыть, как сильно я скучаю по своему сыну и жене, и это стало для меня истинным благословением. Вместе с тем я вовсе не стремился близко сойтись с кем-нибудь или завести интрижку. Мне просто хотелось быть с людьми — среди людей.
Каждый день, сидя за своим персональным столом № 17, я начинал с колы без льда и дежурного супа. После обеда ресторан затихал, и порой в течение почти целого часа я был единственным посетителем, однако мой внешний вид был настолько заурядным и привычным, что присевшие посплетничать за соседний стол официантки и менявшие скатерти подсобные рабочие обращали на меня так же мало внимания, как если бы я вовсе исчез. А мне эти минуты казались наиболее спокойными. Я наслаждался уединением, но я был не один. Одного движения век было бы достаточно, чтобы кто-то тотчас подошел спросить, не нужно ли мне что-нибудь, однако в остальном я был предоставлен самому себе. Воспользовался ли я этим временем? Может быть, я прочел историю цивилизации или сочинил симфонию? Нет, нет, и еще раз нет. И все же я чувствовал себя довольным, хотя моя печаль не пропита; я еще не был целым, я представлял собой лишь груду разрозненных фрагментов, но что-то внутри меня словно ждало чего-то непредвиденного, необычного, что непременно должно случиться.
И, спрятавшись в полутьме, я наблюдал, а посмотреть было на что. Я видел, как официантки потихоньку флиртовали с клиентами, с официантами и друг с дружкой. Я видел, как какой-то мужчина, с жадностью поглощавший свой ужин, вдруг подскочил так, словно кто-то вонзил ему в спину копье, а потом, уже умирая, повалился лицом в тарелку; видел, как элегантная миниатюрная женщина наклонилась к своему пьяному, высунувшему от вожделения язык кавалеру и потихоньку сняла с его руки часы; я слышал, как за ужином увольняли служащих, и когда звучали решительные слова (формулировка «Вам стоит выбрать другое направление деятельности» была особенно популярна, ибо предполагала дерзновение и прекрасную способность ориентироваться), я видел, как увольняемый опускает глаза и подавленно горбится, — и всякий раз мне становилось обидно и горько за него и за себя. Как-то вечером я заметил даму лет пятидесяти, которая под столом резала на ленточки мужскую рубашку; я видел людей, опасавшихся за свои зубные протезы, видел людей, принципиально не евших картошку, видел подавившихся костью, видел чистюль, изучавших ножи и вилки чуть не под микроскопом, видел людей, не выпускавших изо рта зубочистку, и людей, которые с каждым блюдом принимали по пригоршне лекарств. Однажды на моих глазах из сумочки посетительницы высунулась собачка размером с крысу — высунулась и принялась жадно лизать стоявшее перед хозяйкой блюдо жареных кальмаров; в другой раз я видел, как мужчина макает салфетку в свой джин с тоником и чистит ею слуховой аппарат. Между всеми этими любопытными типами проворно сновали раздатчики: невысокие, коренастые, в основном мексиканцы, они не смеялись и не разговаривали, а только подавали на столы поднос за подносом, и лица их — совсем как у рудокопов, добывающих в шахте золото, которое им не достанется, — не выражали ничего, кроме смиренной покорности судьбе.
И еще одно… Если бы вы сидели в зале вечер за вечером, как сидел я, то в конце концов вы бы заметили, что в определенные дни — примерно раз в две недели — Элисон Спаркс проходит через зал, время от времени останавливаясь, чтобы обменяться несколькими словами с теми или иными постоянными клиентами-мужчинами. Именно несколькими словами — буквально двумя или тремя, сопровождавшимися коротким, едва заметным кивком. Каждый из клиентов выглядел весьма довольным тем, что на него пал выбор. За один раз Элисон разговаривала примерно с полутора десятками мужчин, растягивая этот процесс на час или больше, так что заметить закономерность постороннему человеку было не просто, если только — повторюсь — вы подобно мне не ужинали в одиночестве и если вы не ставили перед собой специальной цели следить за Элисон. Признаться, я испытывал что-то вроде ревности каждый раз, когда она наклонялась, чтобы пошептать что-то очередному клиенту, когда ее алые губы оказывались совсем близко от чужой щеки, а темные глаза, настороженно обежав зал, снова устремлялись на счастливца, словно делясь с ним теплом и скрепляя сделку, в чем бы она ни заключалась.
Приближалась полночь, но предупрежденные ею клиенты, казалось, не спешили вставать из-за столиков, хотя счет за ужин был давно подписан и оплачен.
Наконец, незаметно бросив взгляд на часы и сделав последний глоток вина из бокала, они поднимались и чуть ли не крадучись шли по поскрипывающим половицам в конец вестибюля, где находилась неприметная, маленькая, всегда запертая дверь, которую легко можно было принять за дверцу гардероба или чулана. На двери блестела небольшая латунная пластинка; в «особенные» дни за нее оказывалась заткнута желтая карточка с напечатанной на ней лаконичной инструкцией «Пожалуйста, закрывайте дверь». Карточка означала, что дверь отперта, и клиенты один за другим скрывались за ней, не забывая плотно прикрыть за собой дверь.