Серебряный город мечты - Регина Рауэр
— И как туда попасть? — Войцех следит за мной.
Кружит следом по капелле.
Я же кручу головой, скольжу взглядом по стенам, трещинам, статуи в углу, пустому алтарю, двум рядам скамей. Я иду, касаясь деревянных спинок, по проходу, по неровным камням пола. Я ищу подсказки, натыкаясь раз за разом на выдолбленные в стене, почерневшие, сложившиеся в слова, буквы.
Они стали, пусть и невозможно, ещё ярче.
…Cistercium Mater Nostra…
Вход в шахту… был не один вход.
Где-то за замком, в неприметном месте, где не окажется свидетелей и никто не заприметит, как день за днём, спускаясь утром и поднимаясь обратно вечером, появляются рудокопы, вытаскивается на поверхность серебро.
Этот вход должны были закрыть или даже завалить, когда руда ушла слишком глубоко.
Но… на верхний уровень шахт ещё можно было попасть из замка, на всякий случай. Нет, под самим замком серебро не добывали или добывали, но в самом начале, когда всё только начиналось. А потом… потом верхний уровень стал больше подземным ходом, местом, где можно устроить надёжный тайник на случай королевской проверки или войны, когда мародерство было почти в почете.
И, пожалуй, я ошиблась.
Вход за пределами замка завалили не до конца, оставили, чтобы по нему из Перштейнца выбраться было можно. Только за столько лет он в негодность пришел и до замка по нему не пройти, его даже не найти, а потому это не так важно.
Мне о другом надо подумать.
О том, что вход-выход или в донжоне, или в капелле. Или и там, и там. И искать в почти полностью разрушенном донжоне смысла нет, а значит… значит, капелла. В храмах, в конце концов, тайные ходы всегда делать любили.
Только где конкретно?
И как, если я угадала, его открыть?
— Ещё два круга, Кветослава Крайнова, и я решу, что ты ничего не знаешь, — Войцех растягивает моё имя лениво, жутко.
— Квета?
— Я…
Под равнодушным взглядом льдистых глаз я осекаюсь. Спотыкаюсь, не завершая очередной круг, в проходе, торможу у второго ряда скамеек.
Пячусь спиной вперёд.
К алтарю, когда Войцех приближается, надвигается на меня.
— Ты знаешь или нет?
— Я знаю, как открыть её главный тайник, — правильный ответ я не нахожу, приговариваю сама себя. — Тот, где она спрятала камень.
— Прелестно. Но для начала нам нужен вход.
— Он…
Я упираюсь спиной в алтарь.
Не отрываю взгляда от Войцеха, его руки, что поднимается, а потом врезается, влепляется звучная пощечина, от которой мир взрывается, а я пошатываюсь, хватаюсь за алтарь. И проморгаться я пытаюсь, вот только разноцветные круги и искры исчезать не спешат.
А «племянник» Герберта, наоборот, времени не дает.
И бьет.
Так, что на пол я всё же съезжаю, получаю детальное знакомство с каменными львами, грифонами и узорами, о которых, держа за волосы, меня прикладывают. И нос, портя окончательно рукава платья, я зажимаю, вытираю кровь.
— Ты ж сука… — он шипит разъяренно.
И виском о всё тех же львов получается куда больнее, сильнее. Мелькают перед глазами чёрные пятна и непонятные символы, что между львами и грифонами выступают. Они напоминают чем-то руны, чёрточки-палочки, вверх-вниз.
…Cistercium Mater Nostra…
В ушах вместо голоса Войцеха звучит звон.
Он нарастает.
А после исчезает, уступает место нереальному шёпоту, который я повторяю, выговариваю вслух три слова мертвого языка, что мне ни о чём не говорят. Я не знаю латынь, я не знаю значение ни этого выражения, ни символов.
Просто…
— Cistercium Mater Nostra.
— Ты чего, наследница? — Войцех замирает, приседает так, чтобы наши глаза на одном уровне оказались, и спрашивает он душевно. — Какие цистерцианцы, а?
— Кт…
Язык я прикусываю самостоятельно.
Вижу вместо льдисто-голубых глаз символы, с которыми минуту назад меня детально так знакомили. Они пляшут предо мной, напоминая, что… было. Я рисовала когда-то давно и невзаправду на тетрадном листе палочку, а к ней уже добавляла чёрточки.
Треугольник, если пять.
А квадрат — это девять.
Или девяносто, или девятьсот, или девять тысяч.
«Всё зависит от того, в какой квадрант ты поместишь его, Север», — голос Дима звучит так знакомо и близко.
Господи…
— Цистерцианские цифры, Войцех, — я изворачиваюсь, касаюсь чуть дрожащими пальцами одного из символов.
Тысяча триста семьдесят два.
Символ-загогулина, похожая на две сломанные скобки. Или на человечка, который голову назад запрокинул, вытворил что-то вроде шпагата…
Тогда, давно и невзаправду, это было увлекательно, забавно, рисуя любую цифру одним символом, придумывать на что она похожа.
На какого человечка.
«Всё просто, если понять принцип, ты напишешь и расшифруешь любое число, Север», — Дим, судя по голосу, улыбается, обхватывает мою руку с фломастером, помогает вывести очередного изломанного человечка.
— Цифры? — Войцех, вырывая из памяти, переспрашивает недоуменно.
И раздраженно.
И пальцы его, запутавшиеся в моих волосах, опять сжимаются, тянут больно.
— Шифр, — я говорю поспешно, слизываю с разбитых губ кровь. — Белые монахи придумали свою систему, любое число до десяти тысяч можно записать одним знаком. Система не прижилась, но тогда ей пользовались.
Её использовали белые монахи, цистерцианцы, что жили на этих землях ещё до серебряной лихорадки. Никакого города и шахт тут не было, когда пришли они и основали свой монастырь. И это они, чёрт возьми, по преданию как раз нашли серебро.
Их монах накрыл свой рясой камень.
А Рудгарды…
— Что такое Cistercium Mater Nostra?
— Сито — мать наша, — Войцех отвечает не сразу, но отвечает, даже поясняет. — Девиз цистерцианцев.
— Кто-то из Рудгардов принимал постриг, да? Ну, допустим, — я размышляю вслух, торопливо, вылавливаю мысли, что в голове хаотично мечутся, скачут. — Монастырь рядом, мог заинтересоваться и уйти. Но семья есть семья, да и монахи не все святые, да и дело, в общем-то, богоугодное.
Тайный ход из капеллы, чтобы скрыться от врагов, спрятать женщин и детей. И серебро, золото, что на благое дело потом бы пошло, там скрыть.
Только открываться ход должен был хитромудро, дабы враги те самые его не открыли, не догадались даже. И дабы никто, грабя и даже круша Перштейнец, не понял или случайно не отыскал.
Они придумали такой механизм, чтобы не сообразил никто.
И я бы не сообразила, я бы не поняла, если бы не мерещащийся мне шёпот и невозможно яркая надпись на стене, на которую я стараюсь не смотреть. Не коситься лишний раз, ибо она будто горит, тлеет тёмно-красным.
Бурым, как запекшаяся кровь.
Бред.
Я крепко жмурюсь, а после интересуюсь:
— Когда основали орден?
— Тысяча девяносто восьмой