Виктор Пронин - Ночь без любви
Анфертьев, не отрываясь, настороженно смотрел на расцветающий бутон, Танька, чувствуя необычность происходящего, даже закрыла рот руками, чтобы не закричать от восторга, когда через секунду увидит нечто такое, что никогда не забудется, что навсегда останется с ней и будет светиться в ее прошлом, как несбыточная надежда на счастье. Наталья Михайловна, конечно, знала, что немногие могут вынести подобное зрелище, знала, что рискует здоровьем и жизнью своих близких, но решила идти до конца.
— Танька! Выключи телевизор! — приказала Наталья Михайловна, не отрываясь от пакета.
— Вадим! Убери ногу! Отодвинься!
— Танька, не дыши мне в ухо!
— Вадим! Перестань ухмыляться, как идиот!
Она хотела было отдать еще какое-то распоряжение, но уже не было надобности. Последний лепесток этого лотоса, этой розы, этого, в конце концов, рододендрона отошел в сторону, и глазам Анфертьева и Таньки предстал… том толщиной в ладонь, в мягкой обложке, украшенной очень красивыми иностранными буквами. Среди букв были изображены люди в несказанно завидном образе жизни. Загорелые юноши и девушки смеялись, касались друг друга, преисполненные легкости, свободы и любви.
— Что это? — выдохнул Анфертьев.
— Каталог! — шепотом произнесла Наталья Михайловна, но так произнесла, что не поставить восклицательного знака после ее слова было никак нельзя. — Вадим, они выпускают вот такие… вот такие… и каждый может выбрать себе все, что он хочет! Представляешь?!
— Кто они?
— Ну там, — Наталья Михайловна показала большим пальцем за спину. — Иностранцы.
— А, — протянул Анфертьев разочарованно. — Это ихний посылторг. А выбрал бы я вот эту девушку в белых трусиках.
— Вадим, они предлагают не девушек, они предлагают трусики!
— А трусики я отдал бы тебе, Наталья.
— Вадим! Ты дурак! — Наталья Михайловна произнесла это с таким чувством внутреннего убеждения, что в другой вечер Вадим Кузьмич мог бы и обидеться. Но сейчас ее слова для него не имели значения.
— А ты дура, если за такие трусики не можешь простить мне такую девушку. Ты должна гордиться и говорить всем — посмотрите, какая девушка у моего мужа!
— Танька, иди спать! Вадим, прекрати! Я не шучу. Ты посмотри, как живут люди… Как живут! Скажи честно, ты хотел бы спать на такой кровати?
— С той девушкой? Конечно. Но при одном условии — трусики с нее ты взяла бы себе.
— Вадим, я снова говорю тебе — прекрати! Мне не до шуток. Ты только посмотри, какой холодильник! В него можно поместить что угодно, и даже если в него нечего помещать, пусть стоит пустой, пусть распространяет вокруг себя мягкое кошачье урчание, пусть только не содрогается, как припадочный, по ночам, пусть не рычит, не скрежещет, как наш. А какой лифчик! Ты когда-нибудь видел что-нибудь подобное? Нет-нет, не говори. Ничего не говори! Все, что ты можешь сказать, я знаю. Тебе чуждо, Анфертьев, чувство прекрасного. А в этих туфлях, вот с этими сережками, при таком ожерелье, в этой шляпке, под этим зонтиком, с этой сумкой, в этих мехах, при такой косметике, я могла бы… я могла бы… Я могла бы ничего не делать на работе, и все были бы счастливы только видеть меня в конце коридора, поймать мой взгляд, мою улыбку. Они содержали бы меня, как англичане содержат свою королеву, они платили бы мне ставку, награждали бы каждый квартал премией, вручали бы к Новому году «тринадцатую зарплату» за то лишь, чтобы я хоть изредка появлялась у них, проходила бы по лабораториям, по двору института, по прилегающим улицам! А мои пылинки, мои несчастные малышки! Как бы они радовались, когда я приникала бы к микроскопу в таком наряде! Они бы открыли мне все свои тайны, и я наверняка защитила бы диссертацию и получала бы рублей на сто больше! Анфертьев! О Анфертьев! Ты посмотри, какой ковер! На этом ковре… Только не говори мне, пожалуйста, про ту худосочную девицу, которая пленила тебя на первой странице! Я уже знаю, что, как только произнесла слово «ковер», ты сразу вспомнил про нее! А какая кухня! Ты посмотри, какая кухня! я готова питаться одной картошкой! На такой кухне!
— Одной картошкой ты прекрасно обходишься и на нашей кухне, — безжалостно произнес Анфертьев, чувствуя, как бешенство медленно, но неотвратимо пропитывает все его члены.
— На нашей кухне?! Выкрашенной синей масляной краской, с подтекающими кранами, с неработающей газовой конфоркой, с выщербленным ядовито-грязно-зеленым полом, на нашей кухне, размером в четыре квадратных метра?! Ты рехнулся, Анфертьев. Ты рехнулся, но еще не знаешь об этом. А посмотри, какие бутылки, какие на них этикетки! Пусть в них налит самогон, вонючий и сивушный, но я буду пить этот самогон и чувствовать себя счастливой, любимой, красивой женщиной, если ты, конечно, нальешь мне вот из этой бутылки, в эту рюмку, усадишь на такой диванчик перед таким вот столиком и подойдешь ко мне вот в этом костюме и улыбнешься, ну хотя бы приблизительно, отдаленно… ну вот как улыбается этот молодой человек… О Анфертьев! — почти в бессознательном состоянии произнесла Наталья Михайловна, и Вадим Кузьмич понял, что через секунду-вторую его жене может стать плохо. Она была бледна, испарина покрывала лоб, пальцы потеряли уверенность и беспорядочно вздрагивали, скользили по страницам, словно ощущали поверхность ковра, холод стеклянных фужеров, ворс ткани. По телу Натальи Михайловны пробегала сладострастная дрожь, она задыхалась и стонала каждый раз, когда переворачивалась страница этого посылторговского каталога, привезенного кем-то из солнечной Франции, из туманной Англии или сытой Америки. В уголках рта Натальи Михайловны появилась белая пена, шея покрылась красными пятнами, ее речь сделалась невнятной, и далеко не все слова можно было разобрать. — Анфертьев, — в полузабытьи, жарко дыша, шептала Наталья Михайловна, — Анфертьев, — и ее грудь вздымалась, — ты только посмотри, — и страстная судорога сводила ее руки…
Вадим Кузьмич осторожно, но твердо отодвинул бессильно припавшую к нему жену, отодвинул Таньку, потрясенную обилием красок, взял ставший ненавистным каталог, широко и резко шагнул к балконной двери, распахнул ее и вышвырнул том в шуршащую дождем темноту. Где-то там, среди луж, мусорных ящиков, размокших молочных пакетов и кошачьих сборищ, раздался тяжелый шлепок. Анфертьев захлопнул дверь, сел в кресло и уставился в серый, холодный экран телевизора.
Вначале Наталья Михайловна не поверила тому, что только что увидела своими глазами. Она беспомощно, ослабевшей рукой подняла упаковочную бумагу, заглянула под нее, посмотрела на пустой журнальный столик, оглянулась. И только тогда происшедшее начало просачиваться в ее сознание.
— Вадим, — слабым, как после опасной болезни голосом, сказала она. — Вадим, что ты сделал?
— Я вышвырнул его вон! — произнес Анфертьев. Ему, видимо, понравились эти слова, и он повторил: — Я вышвырнул его вон.
— Зачем, Вадим?
— Мне показалось, что так будет лучше. Да, так будет лучше. Мне показалось, что он, — Вадим Кузьмич кивнул в сторону двери, — смеялся надо мной. И над тобой тоже.
— Где каталог, Вадим? — спросила Наталья Михайловна, словно в бреду, словно не сознавая в полной мере, где она находится, что с ней, кто ее окружает.
— Я вышвырнул его вон.
— Да? — переспросила Наталья Михайловна.
— Да. Я вышвырнул его вон, — не то десятый, не то сотый раз повторил Анфертьев. — И так поступлю с каждым, кто осмелится хамить в моем доме.
— Но мне дали его только на один вечер… Он стоит двести рублей. Это моя месячная зарплата вместе с премией.
— Послушай! — взъярился Анфертьев. — Зачем тебе этот каталог?! Зачем?! Ведь ты не можешь заказать себе даже те поганые трусики! Ты нигде не купишь ту поганую подушку, которая потрясла тебя на сто пятой или триста двадцать пятой странице! На кой черт тебе сдался этот поганый холодильник, в который нам нечего положить, кроме двух мешков картошки?! Это только картинки, красивые картинки на белой стене. И все! Мираж! Обман! Сон!
— Но могу я хотя бы посмотреть, как люди живут?
— Нигде и никто так не живет. Это реклама. Всем этим красавицам дорисовывают недостающие зубы, груди, пятки! Ретушеры добавляют им прически, румянец на щеках, делают им пупки, ягодицы и все остальное. Потом они наклеивают изображения на пальмы и небоскребы, на океанские волны и дурацкие лужайки!
— Но все эти вещи сфотографированы! Значит, они есть!
— Но нигде они не собраны в одном месте, в таком количестве, в таком виде! Это картинки. Посмотри живописцев, говорят, произведения великих мастеров что-то там развивают в организме!
— Анфертьев! — Наталья Михайловна справилась с потрясением, взяла себя в руки, скулы ее напряглись. — Анфертьев! Мне скучен Ренуар с его жирными бабами. Не говоря уже о жирных бабах Рубенса и Рембрандта. И наши отечественные жирные бабы меня не тревожат. Разве это не раскрашенные картинки? Разве художники не добавили бабам, которые им позировали, румянца на ягодицах? Разве они не дорисовывали им недостающие животы, груди, задницы? И я должна ими восхищаться и развивать в себе какие-то возвышенно-идиотские ощущения? А вещи, один только вид которых радует меня и утешает, я должна презирать? Да, я отлично знаю, что мне их никогда не иметь. Похоронят меня в других одежках, если вообще найдете в чем. Но вечерок погрезить наяву… Неужели это так низменно? Неужели мечтать, просто мечтать мне не позволено? Ведь я не посылаю тебя в ночь за тряпьем, не требую от тебя ничего из этого тряпья. Я говорю — посмотри… И все. Я говорю — порадуйся вместе со мной эти полчаса… И все! Если уж на то пошло, то вещи, в которых я живу каждый день, которые каждый день с утра до вечера мельтешат у меня перед глазами, в которых ходишь ты и Танька, куда больше, сильнее, убедительнее воспитывают меня. Они куда важнее для каждого человека, нежели те пыльные картинки в золоченых рамках, спрятанные за тремя сигнализациями. Когда у меня будет все это, — Наталья Михайловна кивнула в сторону балкона, — когда я перестану мечтать обо всем этом, тогда я возьму тебя под локоток и пойду балдеть над тем тряпьем, которое изобразил когда-то Рембрандт. И я скажу тебе — посмотри, Анфертьев, как живописно, как прекрасно смотрится солнечный блик на мешковине этого блудного сына. И я буду говорить искренне. Не играя, не притворяясь. А пока я сама хожу в мешковине…