Андрей Гуляшки - Современный болгарский детектив
Какая-то неясная, тревожная мысль пронеслась у меня в голове. Я вдруг прозрел. Бросив недоеденный бутерброд в стоящую рядом пластмассовую урну, вернулся к нагретому солнцем «запорожцу» и поехал в городское Управление милиции.
3
В огромном помещении паспортного отдела было душно, толпились суетливые, взмокшие от жары посетители. Я зашел в справочную, потом без труда нашел кабинет начальника паспортного стола. Передо мной предстал пожилой мужчина, тощий, как и я. Несмотря на изнуряющую жару, я не обнаружил на его элегантном костюме из сероватой ткани ни единой расстегнутой пуговицы. Я представился, он проверил мое служебное удостоверение, равнодушно посмотрел на меня и предложил сесть.
— Чем могу быть полезен?
— Меня интересует, когда именно в феврале австрийский подданный Фридрих Пранге покинул Болгарию?
— Вам придется подождать, — сухо сказал он, — как-никак прошло шесть месяцев.
Я остался один в небольшой приветливой комнате. Жужжащий вентилятор вращался вокруг оси, обдавая меня горячим воздухом. Бульвар Георгия Димитрова казался безлюдным, погрузившимся в дремоту. Мигающая реклама расположенного напротив магазина «Гигант» усиливала мое нетерпение. Наконец начальник паспортного стола вернулся, потер руки, словно ему было холодно, и тем же деловым тоном произнес:
— Фридрих Пранге вылетел в Вену четырнадцатого февраля послеобеденным рейсом.
— Ч е т ы р н а д ц а т о г о февраля? — механически повторил я. — Спасибо, вы мне помогли!
Я записал дату в своем блокноте и отметил ее тремя восклицательными знаками. Сейчас все становилось на свои места. Я был готов к встрече с Искреновым, но сначала хотелось дослушать его исповедь, разгадать до конца его загадочность, которая так меня манила, испить до дна чашу греха, прежде чем объявить ему единственно верное решение — п р и г о в о р!
4
Вы предлагаете опустить шторы, считая, что полумрак помогает сосредоточиться? Я не против, гражданин Евтимов: свет обнажает предметы и вещи, а темнота их убивает. Мы можем объяснить восход солнца, свет дня, смерть деревьев, полет птиц, но нас отделяет от них невидимая тайна, и наше неведение (или слепота) подстегивает, в сущности, наше воображение. Древние первыми поняли, что слепота ведет к могуществу духа, что важнее всего проникнуть в невидимое и что элементарные представления и понятия являются лишь поводом для полного мировосприятия. Не случайно легенды рисуют Гомера слепым аэдом, чтобы тем самым сделать его всевидящим. Почему царь Эдип, став помимо своей воли кровосмесителем и отцеубийцей, ослепляет себя? Я объясню, как я это понимаю: Эдип ослепляет себя, чтобы о с о з н а т ь с в о ю в и н у, осмыслить до конца трагизм случившегося.
Но разве неволя, гражданин следователь, не подобна такой слепоте? Она тоже способствует нашему духовному прозрению, делает нас более чувствительными и проницательными. Тюремная камера, например, при всей своей убогости и тесноте, спасает нас от праздной суетности, ограждает от напускной кичливости светской жизни, от блеска нашего собственного преуспевания, свободы действий, сближает с богатством внутреннего мира и с истинным познанием, которое постигается вдали от людской суеты, наедине с гордым и мудрым одиночеством. Я снова разболтался, но вы сами меня спровоцировали, попросив поведать о своем понимании свободы. Хорошо, я с удовольствием выполню вашу просьбу, только позвольте сначала ополоснуть лицо водой. Благодарю вас. Эта одежда, чье назначение — обезличить меня донельзя, сделать непохожим на остальных, слишком теплая, а ведь сейчас лето в разгаре.
Итак, я уже готов; закуриваю сигарету и начинаю. Человек, гражданин Евтимов, слеп по своей природе, потому что он торопится о г р а д и т ь с е б я, а н е с в о б о д а п р и д а е т с в о е г о р о д а у в е р е н н о с т ь. Мы ограждаем себя при помощи обязанностей и привязанностей, ненависти и любви, своей родословной и тем самым постепенно становимся зависимыми, подневольными и п р и ж е л а н и и — б е з о т в е т с т в е н н ы м и. Несвободный человек по-своему счастлив, ибо другие ответствуют за него! Одному ты становишься сыном, другому — отцом, третьему — приятелем, четвертому — заклятым врагом, пятому — начальником или подчиненным, шестому — просто чужаком. Как много возможностей, чтобы навсегда остаться безликим!
В своих суждениях я пришел к печальному выводу: человек несвободен даже физически, он лишен права выбора. Что бы мы ни говорили, гражданин следователь, но именно возможность выбирать и даже грешить — свидетельство нашей свободы. Прежде всего, мы рождаемся не по своей воле! Наше появление на свет зависит от решения родителей, которые до этого момента были нам по-настоящему чужими людьми. Далее... Если нас спросят, что мы предпочитаем — смерть или вечную жизнь, любой здравомыслящий человек наверняка изберет смерть, а глупец постепенно удостоверится в бессмысленности своей алчности. Что было бы, если бы писатель мог написать пять тысяч романов, а кто-то любил бы одну женщину десять тысяч лет, или, скажем, что бы я делал с собой на протяжении сотни веков? Это означало бы утрату самого бесценного — собственной уникальности. Перед смертью мы все равны (умирают бедные и богатые, счастливые и несчастливые, здоровые и калеки); к тому же смерть, подстерегая нас на каждом шагу, оберегает нашу индивидуальность, сохраняет нашу самобытность и делает из нас личности. И все-таки, почему никто нас не спрашивает, желаем ли умереть и почему мы абсолютно не способны противиться произволу?
Может, я докучлив, а мои мысли кажутся вам, человеку дела, чересчур отвлеченными? Наверное, в своем стремлении внушить вам симпатию я отвлекаю вас от работы? Вы предлагаете продолжить. Воспользуюсь вашим предложением. Находясь две недели в камере наедине с собой, я кормил сахаром муравьев, ползущих тонкой тускло-бежевой цепочкой, лишенных солнечного света. Мне подумалось, что они л и ш е н ы и ц е л и, несмотря на их удивительную живучесть, упорство в продвижении вперед и угнетающую серость. Я клал на их пути крупицы сахара, на которые они набрасывались с алчностью, свойственной людям, но, когда сахар лежал поодаль, они равнодушно ползли мимо, вытягиваясь нитью по всему полу, затем — по стене, над столом, до самого потолка, где исчезали, чтобы появиться снова. Я подумал: может, я — один из тысячи муравьев? Который оставил своих собратьев и переступил границы дозволенного, позарившись на кусок сахара, положенный поодаль от муравьиного шествования? Я преодолел серость, бездарность, засилье повседневности, поток времени, самолично пришел к цели и, если хотите, к открытию. Вы хмуритесь. Вас раздражает мое откровение? Но вы не можете не согласиться, гражданин Евтимов, что я был поставлен перед необходимостью перебороть в себе нерешительность, травмирующее чувство страха, более того — моральные принципы; мне пришлось отречься от своей сопричастности к той модели добра, которую нам навязывают с детства, желая сделать из нас простых пешек.
Чтобы познать самого себя, человек должен покинуть толпу... и, если он осмелится это сделать, его протест увенчается победой, и он реализует себя как личность, свои эгоистические задатки, которые, вне всякого сомнения, тоже по-своему уникальны. Тот, кто переступил все границы возможного и дозволенного, общедоступного и общепринятого, постигнет свою подлинную суть, то есть преодолеет психологический барьер во имя достижения цели. Почему мы тянемся к властолюбцам? Ответ прост: потому что они дарят нам надежду на защиту и преуспевание. Но почему, позвольте спросить, мы их и сторонимся? Ответ также прост: от властолюбцев исходит ощущение зыбкости, поскольку их положение в обществе настолько высоко (чем выше вершина, тем больше взглядов она приковывает), что оно, по существу, является крайне нестабильным. Я это испытал на себе. Моя власть манила и отпугивала, порождала надежду и сомнения и, как я уже говорил, любовь и ненависть. По-настоящему верующий христианин неосознанно ненавидит бога, и, поверьте мне... бог рассчитан на неверующих!
Но поговорим лучше о свободе и о той духовной силе, которая позволяет нам вырваться из безликой толпы. Как я уже упоминал, мы лишены права выбора... и мы все смертны. Тогда каких именно сил и знаний, опытности и настроя может требовать от нас мораль? Если мне отказано в выборе «быть или не быть», то тогда мне дозволены все доступные способы, с помощью которых я вправе превратить себя, свое скромное, незначительное «я» во вселенную. Моя значимость в данный момент сводится к возможности презреть небытие, которое, знаю, поглотит меня, повергнет во прах. Религия придумала бессмертие души, создала почти зримый образ ада и рая, чтобы избавить нас от вечной раздвоенности; но мы с вами, гражданин Евтимов, материалисты. Мы сознаем собственную безысходность и, пусть вас это не обижает, сиюминутность наших восторгов. Так вот, я был вынужден бороться против надоедного скопища муравьев, стремился к полноте самопознания, и меня привлекал не сахар, лежащий на моем пути, а та сладость порока, из-за чего я, отклоняясь, воспитывал себя как исключительную личность, человека, способного преодолеть, перейти вброд реку жизни с ее скучной монотонностью. Этот короткий бунт, безумная идея — мое право, а может, и веление моего «я».