Эмиль Габорио - Рабы Парижа
Действительно, графу была хорошо известна эта привычка его друга и он теперь только стал догадываться, какая опасность нависла над ним.
— Таким образом, не доверяя рассказам Людовика, эти люди, благодаря ловкости своих агентов, на целый день получили в распоряжение дневник барона, который заключал в себе описание всего сорок второго года…
— Какая подлость, — проворчал граф.
— Стали искать и нашли на целых трех страницах…
При этих словах Мюсидан так быстро повернулся в своем кресле, что Маскаро немного оторопел и поспешно отодвинулся.
— Да, это доказательство, — вновь цепенея от ужаса, пробормотал граф.
— Прежде, чем отправить дневник на прежнее место, эти три страницы были из него вырваны.
— Но где же, где же они, эти страницы?
Маскаро принял очень серьезный вид.
— Мне их не доверили, граф, я мог настолько проникнуться вашим отчаянием и горем, что отдать их вам. У меня есть только фотографии этих страниц, которые я и предоставляю вам, чтобы вы могли судить, написаны ли они знакомой вам рукой барона…
И Маскаро подал графу снимок, сделанный очень искусно и отчетливо.
Граф пристально вглядывался в него и, наконец, взволнованным голосом заметил:
— Да, это, несомненно, рука барона Кленшана.
Меж тем ни один мускул лица досточтимого комиссионера не дрогнул и не обнаружил той бешеной радости, которую он испытывал.
— После этого, я полагаю, необходимо познакомиться, граф, с тем, что написано этой рукой, — подхватил он. — Не угодно ли вашей светлости самому пробежать эти страницы или прикажете это сделать мне?
— Читайте вы, — отвечал Мюсидан, — сам я ничего бы не увидел там!
Комиссионер придвинул свое кресло ближе к столу, где стояли свечи.
— Судя по слогу, — заметил Маскаро, готовясь к чтению, — это было написано в день происшествия, вечером. Итак, я начинаю:
"Год 1842, 26 октября. Сегодня рано утром мы отправились на охоту с графом Октавием Мюсиданом, сопровождаемые егерем Людовиком и юношей по имени Монлуи, которого Октавий готовил к себе в управляющие.
Утро обещало прекрасный день. К полудню мы уже убили трех зайцев. Октавий был очень весел и доволен.
Мы стали переходить во владения Беврона, я шел шагов за пятьдесят впереди с Людовиком, как вдруг за нами раздались голоса, зовущие нас обратно. Подходя, мы услышали спор между Октавием и Монлуи, спор до того острый, что граф даже занес руку на своего любимца, будущего управляющего.
Я уже хотел было подбежать к спорящим, как увидел, что Монлуи стремительно бежит к нам. Я крикнул ему: "Что случилось?", но вместо того, чтобы отвечать мне, несчастный обернулся к своему господину и бросил ему в лицо несколько угроз, прибавив еще одно выражение, которое для Октавия, недавно женившегося, было несправедливым и нестерпимым оскорблением.
Оскорбление это, к несчастью, было услышано Октавием.
В руках у него находилось заряженное ружье, он прицелился и выстрелил в обидчика.
Монлуи упал. Мы подбежали, но несчастный был уже мертв, пуля прошла навылет.
Я был глубоко возмущен столь необузданной горячностью, но, видя страшное отчаяние Октавия, его полное раскаяние, не мог не сжалиться.
Он рвал на себе волосы, обнимал бездыханное тело, рыдал.
Из всех троих только один Людовик сохранял спокойствие и присутствие духа.
— Это происшествие, — заметил он нам, — нужно скрыть и представить как несчастный случай на охоте.
Затем мы договорились все вместе, каких показаний следует держаться во время следствия. Я давал показания мировому судье Бевронского округа, который нисколько не сомневался в моей искренности.
Но, Господи, зачем выдаются такие дни! Я боюсь серьезных последствий.
Пульс мой бьется до сих пор лихорадочно, я чувствую, что буду спать плохо.
Октавий — совсем как потерянный… Чем же все это кончится?"
Опустившись в кресло, граф Мюсидан выслушал все это чрезвычайно спокойно и, взглянув в глаза Маскаро, тихо сказал:
— Все это, в сущности, огромная глупость!
— Глупость, имеющая весьма важные последствия для вашей светлости. В подлинности доказательств невозможно сомневаться.
— Что вы говорите!… А если я вам скажу, что все ваши доказательства — лишь плод чьих-то галлюцинаций и умственного расстройства?
Маскаро грустно покачал головой.
— Не будем обманываться иллюзиями, ваша светлость, — улыбаясь, сказал он, — чем больше мы будем им предаваться, тем ужаснее предстанет перед нами действительность.
Этим "мы" Маскаро хотел отождествить свою личность с личностью графа и тем самым спровоцировать какую-нибудь вспышку. Но тот ответил на эту дерзость лишь презрительной улыбкой.
— К большому несчастью для вашей светлости, барон не ограничивается тем признанием, которое вы только что выслушали. Но вот что изложил он далее… Не хотите ли послушать?
— Читайте, пожалуй!
— Через три дня, когда барон уже мог прийти в себя, он, в частности, писал:
"Год 1842. 29 октября. Здоровье мое меня беспокоит. Меня не покидает мысль о деле, связанном с Октавием Мюсиданом.
Я был вынужден тогда давать ложные показания судьям. Это крайне неприятно. Эти люди видят нас насквозь.
Я с ужасом замечаю только теперь, как необдуман и легкомыслен мой поступок. Чтобы не сорваться, необходимо вызубрить свои показания назубок.
Людовик — вот кто хорошо и умно себя держит. Он весьма крепкий малый… Было бы недурно и мне обзавестись таким слугой.
Я едва смею выходить из дома, до того меня мучит мысль, что все люди будут расспрашивать меня о случившемся.
Я ужасно скучаю…"
— Ну, и как вам нравятся эти размышления, ваша светлость? — спросил Маскаро, все так же дерзко улыбаясь.
Граф промолчал.
— Оканчивайте ваши чтения, милостивый государь, — заметил он совершенно спокойно.
— О, с огромным удовольствием! Третий параграф, хотя и короток, однако довольно важен… Вот что он пишет месяц спустя после совершившегося преступления:
"1842 год, 23 ноября. Я только что вернулся из суда. Октавий освобожден и оправдан.
А Людовик был воистину замечателен: он так ловко и правдоподобно объяснял все случившееся, что никто даже не заподозрил подлога и лжи. Нет, как бы то ни было, но я не рискну взять его к себе в услужение — он чересчур уж хитер и смел…
…Затем наступила моя очередь говорить. Я должен был поднять руку и произнести клятву, что буду говорить одну правду, однако, не мог преодолеть своего душевного волнения.
Что такое клятвопреступник — надо испытать на самом себе. Я едва мог поднять руку: она казалась мне тяжелее свинца. Возвращаясь на свое место, я задыхался — так, будто взошел на высокую гору, пульс мой едва ли делал сорок ударов в минуту. Вот до чего могут довести злоба и невоздержанность. Нет, никогда не следует уступать первому порыву страстей".
— Действительно, барон Кленшан свято исполнил эту обязанность. В течение целого года он писал об этом в своем дневнике. Мне рассказывали это люди, в руках которых находился этот дневник…
Уже в который раз Маскаро старался дать заметить графу выражение "эти люди", но тот все никак не хотел поинтересоваться, что это были за люди и какова их роль в этом деле. Это было непостижимо и отчасти беспокоило даже Маскаро.
Граф, между тем, поднявшись со своего места, принялся ходить взад и вперед по комнате. То ли он хотел обдумать свою мысль, то ли хотел показать Маскаро, насколько свободен от волновавших его воспоминаний.
— Вы закончили? — спросил он после некоторого молчания.
— Да, ваша светлость.
— Так позвольте вам заметить, на что годны ваши показания, с точки зрения справедливого суда присяжных…
— Сделайте милость, мне было бы весьма приятно услышать!
— Суд скажет вам: возможно ли, чтобы человек в здравом уме мог писать подобные вещи? Ведь подобную тайну каждый стремится как можно скорее забыть, а не доверять бумаге, которая может попасть в чужие или даже враждебные руки. Ведь записав такую вещь, если только это не сделано сумасшедшим, этот человек сознается, что виновен, как минимум, в двух преступлениях, за каждое из которых ему грозят, по крайней мере, галеры.
Достойный комиссионер не мог отказать себе в удовольствии выразить некоторого рода сожаление.
— Мне кажется, ваша светлость, что вряд ли вам стоит искать защиты с этой стороны. Ни один адвокат не взялся бы развивать подобного рода защиту. Хотя бы потому, что если эта запись — плод больного воображения, то за тридцать лет в дневниках барона должно было накопиться еще хотя бы несколько подобных нелепостей.
Мюсидан задумался. Но лицо его по-прежнему сохраняло спокойствие; казалось, что он нашел ту точку опоры, которая ему нужна, и спорит он из одного только желания поспорить.