Душан Митана - Конец игры
Он встал к обрезающему фрезеру, нажал кнопку. Прибавился еще один звук, высокий, вибрирующий, и этим начался его рабочий день: восемь часов он обрезал подошвы тупо, без единой мысли, автоматически брал с тележки на конвейере кожу, натянутую на деревянное копыто, дававшее возможность представить себе будущую форму башмака, проделывал необходимую операцию, опускал кожу обратно в тележку, брал следующую колодку и опять, и опять, иопятьиопятьиопять, тысяча двести пар, две тысячи четыреста кусков кожи, а круг беспрестанно равномерно двигался, восемь часов кряду, с пятнадцатиминутным перерывом, черт дери такую работу! Он не был особенно хватким — прошло немало времени, пока он наловчился нарабатывать впрок, чтоб на минуту-другую отскочить и сделать несколько затяжек.
Цибулёва Гита уже давно дразнила его. Рыжая, буйных пропорций женщина с вызывающими до непристойности округлостями, подчеркнутыми узким халатом, возбуждала в парнях похотливые желания — они не в силах были побороть в себе соблазн хоть раз за смену подойти и обжать ее. Она обрабатывала внутреннюю сторону подошвы — три раза проходилась по ней щеткой, смоченной в густом белом клею, и ее большие груди колыхались в том же ритме, в каком она мазала; работала она споро — одно заглядение! — бывало, и на пять тележек обгоняла других, а потом отдавалась художественно-образовательной деятельности: садилась на низкую табуретку и весь мир переставал для нее существовать — читала «Чахтицкую госпожу».[11] Ей было двадцать пять лет, она любила хлеб с салом и луком, Алжбету Батори и сосунков; он знал, что она дразнит его нарочно — всегда садилась так, чтобы глазами он спотыкался о ее раздвинутые ноги. Под распахнутым халатом, который задирался выше колен, виднелась тонкая розовая комбинация, а между зазывно открытыми ляжками, покрытыми нежным рыжим пушком, — кружевные трусики. Временами она поглядывала на него, а заметив, как он быстро и смущенно отворачивается, спокойно улыбалась и принимала еще более вызывающую позу. Из-за нее работа уже давно стала для него сущим адом. Она явно догадывалась о его побуждениях — проникнуть в тайну ее мощного, манящего тела… А уж потом — как ни верти — придется показать высокий класс работы, думал он с тревогой и делал вид, что рассматривает сложную структуру паутины под потолком.
Больше всего Славик подружился с блондинчиком. Он полюбил этого рыжего цыгана, который так мечтал о светлых волосах, что стал обесцвечивать свою густую черную гриву какой-то водичкой; волосы у него порыжели, и с тех пор все стали звать его «блондинчиком». Еще до фабрики цыган три года по вербовке работал на рудниках, но как только зашиб деньгу на мотоцикл, тут же смылся. Потом делал все, что ни подворачивалось, особенно любил скупать заячьи шкурки. На мотоцикле блондинчика они каждую субботу ездили по окружным деревням — на танцульки, домой возвращались в воскресенье утром, а после обеда играли в футбол: блондинчик — среднего защитника, Славик — центра нападения, и — как ни странно — чем больше в субботу хмелели, тем лучше в воскресенье играли.
Само собой, работа у конвейера, эта угнетающая прикованность к кругу, причиняла бродячей цыганской душе блондинчика нечеловеческие муки. Он, не переставая, твердил, что смотается с круга, но вот прошел уже год, а блондинчик ко всеобщему удивлению по-прежнему оставался на месте. А однажды доверительно открылся Славику: Увидишь, как я им нос наставлю. Спорим, переведут меня на другую работу. Что до меня, так грузчиком лучше всего. Я бы мог опять умотать, да мне нужна постоянная монета. У нас с Илонкой уже третий малец на подходе, думаю жениться на ней.
Ему выпало счастье; по злополучной случайности при рубке дров он отсек себе указательный палец, его сняли с конвейера, перевели на склад, и он стал работать грузчиком; человека счастливее его не было на свете! Сперва его многие жалели, а потом махнули рукой: цыган и впрямь трехнутый, потерял палец, а радуется, словно отхватил первый выигрыш в спортлото, шут его поймет!
— Стало быть, всей компании «спокойной ночи», — прервал воспоминания Славика вечно хриплый голос главного оператора.
— Как, я уже дома? — продрал глаза маэстро Антошка и с ужасом поглядел на высокие коробки панельных домов, стоявших впритык друг к другу; они обступали со всех сторон, молчаливо и равнодушно, как ночной кошмар страдающего клаустрофобией.
— До скорого, Ферко, — сказал Славик и, глядя на сгорбленную, изможденную фигуру Шалаги, на его потертый портфель, болтавшийся в правой руке, на его коричневый, на коленях и локтях вытянутый костюм (даже в самый невыносимый летний зной он не расставался с пиджаком), почувствовал острую жалость. Правда, тут же следом его захлестнула злость на архитекторов, спроектировавших эти жилые кварталы, более всего похожие на ловушки, в которые попали десять тысяч постыдно доверчивых его соотечественников. Главный оператор Франтишек Шалага работал как лошадь, без роздыху, снимал, снимал, брал все что ни попадя, гнал копейку и экономил — только бы уехать отсюда. Строил себе замечательный особняк под Славином, но вот полгода назад…
— Всего доброго, Петер, — ответил Шалага, направляясь походкой усталого, смирившегося с судьбой человека к одному из многочисленных одинаковых подъездов.
— Привет дочери! — крикнул Славик.
Шалага, не оглядываясь, тихо, почти неслышно сказал:
— Спасибо, обрадуется.
— Спокойной ночи, пан Шалага, — отозвался и водитель, и в голосе его уже не чувствовалось неприятной пижонской рисовки. — И простите, — добавил он, явно перемогая себя. — Я ничего такого не хотел, вы ж меня знаете…
— Да, я знаю, что ты осел, — сказал Шалага, на мгновенье обернулся, и на его лице, приобретшем в голубоватом свете неона какой-то особый мертвенный налет, промелькнуло подобие улыбки. — Покойной ночи, мадемуазель Лапшанская, — слегка кивнул он ассистентке. — Постарайтесь хорошо выспаться, завтра нас опять ждет адова работенка. Слава богу, в последний раз. — Теперь он уже окончательно повернулся, вытащил из кармана связку ключей, открыл подъезд и вошел в свою «ночлежку», как он называл трехкомнатную квартиру на седьмом этаже, где жил с дочерью. Дочь окончила гимназию, и ее приняли — «без блата, представляешь, Петер, без всякого блата» — в институт, где ей предстояло изучать нечто связанное с кибернетикой; Шалага считал это своей единственной удачей в жизни.
— Покойной ночи, пан Шалага, — ответила Лапшанская, скорей для себя — он уже не мог ее услышать: неторопливо поднявшись по освещенной лестнице к лифту на промежуточном этаже, вошел в него, и двери медленно, но с автоматической безотказностью закрылись за ним.
— Ну, господа, обитание в таком лабиринте во сто крат страшнее моего кошмарного сна… И это зовется родным очагом, — изумленно покачал головой маэстро Антошка.
Родной очаг… Славик вспомнил, как Шалага после похорон своей жены произнес: Знаешь, Петер, родной очаг, думается, просто состояние души, да, не что иное, как состояние души. Не будь я в этом убежден, я бы, верно, повесился.
— Милостивые господа, окружная езда по ночному Прешпорку[12] продолжается, — прервал водитель тягостную тишину. — Сейчас нас ждет удобная постелька в презентабельном районе маэстро Антошки.
— Мне кажется, вам полагалось бы выражаться о маэстро несколько учтивее, — попыталась выразить свое осуждение водителю тридцатипятилетняя старая дева Лапшанская; в сочный баритон маэстро уже долгие годы она была влюблена столь тайно, что, кроме Антошки, об этом знала вся телестудия.
Ответа она не удостоилась — у водителя и без того хватало забот: не так-то просто было вырулить из узких улочек, зажатых между панельными башнями. Маэстро Антошка уже снова отключился от мира, а Славику, обливавшемуся потом до такой степени, что к спине мерзко липла рубашка, всякий разговор казался напрасной тратой энергии, которой у него после нынешнего дня на ринге осталось всего ничего.
— Завтра вернется ваша супруга, правда же, пан режиссер? — подала голос Лапшанская. — Вы, должно быть, не дождетесь? Наверное, мужчина без женщины чувствует себя… не очень хорошо, правда?
— Во всяком случае лучше, чем женщина без мужчины, — загоготал водитель и тут же с ходу на полной скорости крутанул руль, пытаясь не сшибить парня, который нетвердым шагом перебирался на другую сторону дороги.
— У, ты, запойная рожа, иди топись, если обязательно решил скопытиться, а не лезь ко мне под колеса. Пащенок чертов, я чуть не врезался в бистро.
Девица Лапшанская отчаянно завизжала — внезапно пережитый страх за свою жизнь вызвал в ней, видимо, такой сильный шок, что она даже не отреагировала на оскорбительную шутку, которой водитель намекнул на ее стародевичество.