Гиллиан Флинн - Темные тайны
— Либби, — заговорил Лайл примирительным тоном ведущего ток-шоу, — никто не сомневается в том, что вы находились в доме. Никто не ставит под сомнение, что вы пережили ужас, с которым не справился бы ни один ребенок. Но неужели вы все видели собственными глазами? Может быть, вас научили, что говорить?
Я мысленно представила, как Дебби, дыша мне в затылок, пухлыми ловкими пальчиками старательно разбирает мои волосы на тоненькие аккуратные прядки и заплетает косу елочкой, которая, как она утверждала, куда сложнее французской косы, а потом завязывает огромный зеленый бант, превращая меня в подарок. Вот она помогает мне удержать равновесие на краю ванны, чтобы я смогла, глядя в зеркальце, через плечо рассмотреть в большом зеркале над раковиной свой рыжий затылок. Дебби, которой всегда так хотелось, чтобы все кругом было красивым.
— Доказательств, что мою семью убил не Бен, а кто-то другой, нет, — сказала я, заставляя себя вернуться в мир живых, где я обретаюсь совершенно одна. — Господи, он ведь даже ни разу не подавал апелляцию. Даже не пытался выйти на свободу.
Я мало что понимаю в поведении заключенных, но мне всегда казалось, что они постоянно подают апелляции, что это их страсть, даже если у них нет шансов. Тюрьма в моем представлении — это люди в оранжевой униформе с белыми ярлыками. Бен собственной безучастностью доказал, что виновен. При чем тут мои показания!
— У него хватило бы оснований и для десятка апелляций, — торжественно произнесла Магда. Я поняла, что она из тех женщин, которые когда-то с криком появлялись у меня на пороге. Хорошо, что я не дала Лайлу свой нынешний адрес. — Если человек не борется, это не означает, что он виновен, — это означает, что он потерял надежду.
— Так ему и надо.
Лайл округлил глаза:
— Господи, Либби, вы действительно считаете, что убийца Бен? — Он коротко, от всей души рассмеялся, но тут же проглотил смешок и пробормотал: — Извините.
Надо мной никогда не смеются. Все, что я говорю и делаю, воспринимается с чрезвычайной серьезностью: кто рискнет смеяться над жертвой! Жертва не может дать повода для веселья.
— Что ж, продолжайте забавляться своими теориями заговоров, — сказала я и резко поднялась.
— Зачем же вы так! — произнес парень с внешностью копа. — Останьтесь. Убедите нас в том, что мы не правы.
— Он не подал… ни… одной… апелляции, — сказала я тоном воспитательницы детского сада. — Этого для меня достаточно.
— В таком случае вы дура.
Я с силой его оттолкнула, развернулась и услышала за спиной:
— Она так и осталась маленькой лгуньей.
Я нырнула назад в толпу и бросилась к выходу, отчаянно прокладывая себе путь под мышками и между застежками брюк справа и слева, пока, оставив позади весь этот галдеж, не добралась наконец до прохлады колодца лестничных пролетов. Единственной победой в этот день для меня стала толстенькая пачка купюр в кармане да убеждение, что все эти люди вызывают ту же смешанную с презрением жалость, что и я.
Дома я везде включила свет, забралась в кровать с бутылкой липкого рома в руках и, лежа на боку, начала изучать замысловатые линии от сгибов на записке Мишель, которую так и не продала, — забыла.
То, что сегодня произошло со мной, казалось, ставило все с ног на голову. Когда-то давно мир, словно разделившись на людей, считавших Бена виновным, и тех, кто был убежден в его невиновности, пребывал в равновесии, а теперь возникало чувство, что двенадцать совершенно чужих людей из занюханного подвала, запихнув в карманы кирпичи, перебрались на сторону вторых и в одну секунду туда сместился весь вес. Магда и Бен с его стихами, сила надежды, следы от ног, кровавые пятна, пустившийся вразнос Раннер. Впервые после суда над Беном я оказалась одна среди людей, которые считают, что я ошибаюсь в отношении брата, а я не сумела дать им достойный отпор. Поколеблено мое собственное убеждение. Я не могла сейчас, как это бывало раньше при другом раскладе, просто отмахнуться от этих людей: они были настолько непреклонны, так безапелляционны, будто обсуждали меня бесконечное число раз и давно пришли к выводу, что нечего со мной миндальничать, если и так все ясно. А я-то, дуреха, отправилась туда, полагая, что, как бывало в других местах, мне, вероятно, захотят помочь, проявят обо мне заботу, решат мои проблемы. Меня же вместо этого подняли на смех. Неужели со мной так легко не считаться? Неужели я так легко ведусь?
Нет, подумала я и повторила про себя привычное заклинание, что тогда ночью видела то, что видела. Что, собственно говоря, не соответствовало действительности. На самом деле я ничего не видела. И что? Ладно, предположим, чисто технически я ничего не видела — только слышала. А почему только слышала? Да потому, что, когда умирали сестры и мама, я пряталась в шкафу, а пряталась, потому что подло струсила.
Та ночь… Да, та ночь… Я проснулась — в комнате, где мы спали с сестрами втроем, было темно. В доме стоял такой холод, что с внутренней стороны на окнах белел иней. Дебби уже успела перебраться в мою кровать (мы часто спали втроем, тесно прижимаясь друг к другу, чтобы согреться) и спиной упиралась мне в живот, своим весом припечатывая меня к холодной стене. Едва научившись ходить, я стала лунатиком и бродила во сне, поэтому не помню, как переползла через Дебби, зато отчетливо помню Мишель на полу: она спала, как обычно, в обнимку со своим дневником и с ручкой, как с соской, во рту — из уголка губ стекала тоненькая чернильная струйка. Я не стала ее будить: в нашем шумном доме сон защищался отчаянно и никто не просыпался без боя. Не побеспокоив и спящую в моей кровати Дебби, я открыла дверь и услышала голоса внизу, в комнате Бена, — сдавленный шепот на грани крика. Так разговаривают люди, считающие, что ведут себя тихо. Из щели под дверью его комнаты пробивался свет. Я пошлепала в мамину комнату, забралась под одеяло и прижалась к ее спине. Зимой мать обычно спала в двух парах длинных трико и нескольких свитерах, поэтому создавалось ощущение, что рядом лежит гигантская мягкая игрушка. Когда мы забирались к ней в постель, она даже не шевелилась, но, помню, на этот раз резко ко мне повернулась — я было решила, что она сердится. Но она обхватила меня, прижала к себе и, поцеловав в лоб, сказала, что очень меня любит. Она почти никогда не говорила нам таких слов — может, поэтому-то я их и запомнила? А может, придумала потом, чтобы на душе не было так горько? Ладно, предположим, она все-таки сказала, что меня любит, — и я тут же снова уснула.
А когда проснулась (через несколько часов или всего через несколько минут), рядом никого не было. С той стороны двери (что там происходило, я никак не могла видеть) страшно кричала мама и на нее гневно ревел Бен. Оттуда раздавались и другие звуки. Дебби причитала сквозь рыдания: «Мамочкамишельмамочкамишель». Потом я услыхала топор. Уже тогда я поняла, что это: звук металла, рассекающего воздух, удар обо что-то мягкое и бульканье. Дебби хрюкнула и судорожно вдохнула. Вопль Бена: «Зачем ты заставила меня это сделать?!» Мишель не было слышно вообще, что было очень странным, потому что она всегда была самой громкоголосой из нас, а тут — ни единого звука. Мамин крик: «Беги! Беги! Нет! Нет!» Потом выстрел, снова мамин крик, но уже без слов, — крик обезумевшей птицы, которая бьется о стены, оказавшись в тупике коридора.
Тяжелая гулкая поступь и звук маленьких ножек убегающей Дебби — она еще жива, она бежит в сторону маминой комнаты, и я судорожно повторяю: «Нет-не-надо-только-не-сюда!» — и снова эти тяжелые ботинки в коридоре у нее за спиной, ногти царапают пол, снова топор и снова выворачивающий душу жуткий звук, который издает мама, а я застыла ледяным изваянием у нее в комнате и прислушиваюсь… по ушам снова ударяет выстрел, глухой звук падения, от которого сотрясаются половицы под ногами. Я — бесполезное, трусливое создание, — я наполовину в шкафу, наполовину снаружи, стою и молю Бога, чтобы все прекратилось. «Уходи, уходи, исчезни». Хлопает дверь, еще шаги и протяжный вой, Бен в сердцах отчаянно шепчет что-то себе под нос. Крик, низкий мужской крик и громкий голос Бена — я точно знаю, это был его голос, — «Либби! Либби!»
Я распахиваю окно, выпрыгиваю наружу через дыру в сетке от комаров прямо в снег — носки тут же промокают насквозь — и что есть силы бегу.
«Либби!»
Оглядываюсь на дом — там одиноко светится одно-единственное окно, все остальное — чернота.
Когда я добежала до пруда и заползла в камыши, я уже не чувствовала ног. На мне, как на маме, тоже было сто одежек и теплые длинные штанишки под ночнушкой, но меня колотило. Ледяной ветер задирал подол и поднимался к животу.
По верхушкам камыша бешено пляшет луч фонарика, перепрыгивает на остовы деревьев неподалеку, падает на землю совсем рядом.
«Либби!»