Рэй Брэдбери - Голливудская трилогия в одном томе
– Ты что, рехнулся?!
– Или его подобие, – добавил я, почти переходя на визг. – Это Грок состряпал. Ради шутки, по его словам. Или ради денег. Сделал куклу из папье-маше и воска. А потом подбросил ее, чтобы напугать Мэнни и остальных, может, даже при помощи этих фактов, о которых ты знал, но до сих пор никому не рассказывал.
Фриц Вонг поднялся и зашагал кругами по комнате, впечатывая подошвы ботинок в ковер. Затем он остановился перед Мэгги, раскачиваясь взад-вперед, потрясая своей огромной головой.
– Ты знала об этом?!
– Этот молодой человек что-то говорил…
– Почему ты мне не рассказала?
– Потому, Фриц, – урезонила его Мэгги, – что во время работы над фильмом ты и слышать не желаешь ни от кого никаких новостей, ни плохих, ни хороших!
– Так вот, значит, что тут происходит! – проговорил Фриц. – Док Филипс третий день подряд напивается за обедом. Голос Мэнни Либера звучит как тридцатитрехоборотная пластинка, поставленная на ускоренное воспроизведение. Бог мой, я-то думал, что это я все делаю правильно, отчего он всегда бесился! Нет! Боже мой, господи, черт бы его побрал, этого пакостника Грока!
Он прервал тираду, чтобы обратиться ко мне.
– Тех, кто приносит королю плохие вести, казнят! – вскричал он. – Но прежде чем ты умрешь, расскажи, что ты еще знаешь!
– Могила Арбутнота пуста.
– Его тело… украдено?
– Его никогда и не было в могиле, никогда.
– Кто это сказал? – крикнул Фриц.
– Один слепой.
– Слепой!
Фриц снова сжал кулаки. Мне подумалось: вдруг все эти годы он управлял актерами, как беспомощными скотами, при помощи своих кулаков.
– Слепой?!
«Гинденбург» потонул в нем, охваченный последней вспышкой страшного огня. Остался… лишь пепел.
– Слепой… – Фриц медленно прохаживался вокруг комнаты, не замечая нас двоих, потягивая свой коньяк. – Рассказывай.
Я рассказал все, что до этого рассказывал Крамли.
Когда я закончил, Фриц взял телефон и, держа его в двух дюймах от глаз, прищурившись, набрал номер.
– Алло, Грейс? Это Фриц Вонг. Закажи мне билеты на самолет в Нью-Йорк, Париж, Берлин. Когда? Сегодня! Остаюсь на линии!
Он обернулся и посмотрел в окно на Голливуд – за много миль от дома.
– Господи, всю неделю я чувствовал подземные толчки и думал, что это смерть Христа из какого-то гадкого сценария. Теперь все окончательно умерло. Мы уже никогда к нему не вернемся. Наш фильм пойдет на переработку и превратится в целлулоидные воротнички для ирландских священников. Скажи Констанции, чтоб бежала. И себе тоже возьми билет.
– Куда? – спросил я.
– Придумай куда! – завопил Фриц.
В разгар этого взрыва бомбы где-то внутри у Фрица лопнула какая-то лампочка. От его тела внезапно повеяло не теплом, а холодом. Его плохо видящий глаз начал подергиваться, и это подергивание переросло в чудовищный тик.
– Грейс, – закричал он в трубку, – не слушай этого идиота, который только что звонил! Отмени Нью-Йорк. Возьми билет до Лагуны! Что? На побережье, дура. Домик с видом на Тихий океан, чтобы я мог входить в воду на закате, как Норман Мейн, даже если сам Фатум постучится в дверь. Зачем? Чтобы спрятаться. Париж – отличное место; но эти маньяки наверняка узнают. Но они никак не могут ожидать, что этот дурачок Unterseeboot Kapitan, ненавидящий солнечный свет, вдруг объявится в Сол-Сити, Южная Лагуна[258], среди всех этих бессмысленных голых задниц. Лимузин мне, немедленно! В девять я буду входить в ресторан «Виктор Гюго», и чтобы к этому моменту дом был готов. Выполняй!
Фриц с грохотом повесил трубку и метнул на Мэгги огненный взгляд:
– Ты едешь?
Мэгги Ботуин была любезна, как нетающее ванильное мороженое.
– Дорогой Фриц, – сказала она. – Я родилась в Глендейле в тысяча девятисотом году. Я могла бы вернуться туда и умереть от скуки или спрятаться в Лагуне, но от всех этих «задниц», как ты их называешь, у меня мурашки ползут по животу. Как бы то ни было, Фриц и ты, мой милый мальчик, весь тот год я каждую ночь качала педаль своей зингеровской машинки, сшивая кошмары, чтобы они чуть меньше смахивали на похотливые сны, стирая глупые ухмылки со рта грязных девчонок и выбрасывая все это в мусорные корзины за продавленными койками в мужском гимнастическом зале. Я никогда не любила ни вечеринок, ни воскресных послеполуденных коктейлей, ни боев сумо субботними вечерами. Что бы там ни случилось в ту ночь Хеллоуина, я ждала, что кто-нибудь, хоть кто-то, принесет мне пленку. Но ее не принесли. Была эта авария за стеной или нет, не знаю, я не слышала. Не важно, были на следующей неделе одни похороны или тысяча, – я отвергла все приглашения и резала увядшие цветы здесь. Я никогда не спускалась, чтобы увидеться с Арбутнотом при его жизни, так зачем мне смотреть на него мертвого? Обычно он сам забирался наверх и стоял за прозрачной дверью. Заметив его, такого высокого в лучах солнца, я говорила: «Тебе нужно сделать монтаж!» И он смеялся и никогда не входил, просто говорил портнихе, что ему хотелось бы такое-то лицо, крупным или общим планом, в кадре или за кадром, и уходил. Как мне удавалось оставаться одной на студии? Это был новый бизнес, и в городе была всего одна портниха – я. Остальные были гладильщиками брюк, искателями работы, цыганами, сценаристами-гадалками, которые не могли предсказывать даже по чаинкам. Однажды на Рождество Арби прислал мне прялку с острым веретеном и латунной табличкой на педали: «БЕРЕГИ, ЧТОБЫ СПЯЩАЯ КРАСАВИЦА НЕ УКОЛОЛА ПАЛЬЧИКИ И НЕ ЗАСНУЛА». Жаль, что я не знала его лично, но он был лишь еще одной тенью за прозрачной дверью, а мне и здесь хватало теней. Я видела только толпы людей, шедших попрощаться с ним, они шли мимо моих окон в конец квартала и заворачивали за угол, к холодным упокоительным угодьям. Как и все в жизни, эта надгробная проповедь тоже слишком затянута.
Она опустила голову на грудь, словно хотела взять невидимые четки, повешенные специально для ее неугомонных пальцев.
После долгого молчания Фриц сказал:
– Мэгги Ботуин теперь будет отдыхать целый год!
– Ну нет. – Мэгги Ботуин испытующе посмотрела на меня. – У тебя есть какие-нибудь замечания по тем эпизодам, которые мы отсмотрели за последние несколько дней? Кто знает, может, завтра нас всех снова возьмут на работу за треть жалованья.
– Нет, – неуверенно проговорил я.
– К черту все это! – объявил Фриц. – Я собираю вещи!
Мое такси все еще ждало, накручивая на счетчик астрономические суммы. Фриц с презрением поглядел на него.
– Почему ты не научишься водить, идиот?
– Чтобы давить людей на улицах, как Фриц Вонг? Ну что, прощай, Роммель?[259]
– Только до тех пор, пока союзники не захватят Нормандию.
Я сел в такси и ощупал карман пальто.
– А что делать с моноклем?
– Вставь себе в глаз на следующей церемонии вручения «Оскаров». Я устрою тебе место на балконе. Чего ты еще ждешь, объятий? На, получай!
Он сердито прижал меня к себе:
– Outen zee ass![260]
Когда я отъезжал, Фриц крикнул:
– Опять забыл сказать, как я тебя ненавижу!
– Лжец! – крикнул я в ответ.
– Да, – кивнул Фриц и поднял руку в медленном, усталом приветствии, – я лгу.
66
– Я как раз думал о Холлихок-хаусе, – сказал Крамли, – и о твоей подруге Эмили Слоун.
– Она мне не подруга, но продолжай.
– Сумасшедшие вселяют в меня надежду.
– Что?! – Я чуть не выронил свое пиво.
– Сумасшедшие – это те, кто решил остаться в этой жизни, – сказал Крамли. – Они настолько любят жизнь, что не разрушают ее, а возводят для себя стену и прячутся за ней. Они притворяются, будто не слышат, но они слышат. Притворяются, будто не видят, но они видят. Их сумасшествие говорит: «Я ненавижу жить, но люблю жизнь. Я не люблю правила, но люблю себя. Поэтому, чем ложиться в могилу, я лучше найду себе убежище. Не в алкоголе, не в кровати под одеялами, не в шприцах и не в дорожках белого порошка, а в безумии. В собственном доме, среди своих стен, под своей безмолвной крышей». Поэтому сумасшедшие, да, они вселяют в меня надежду. Смелость оставаться живым и здоровым, а если устанешь и нужна будет помощь, лекарство всегда под рукой – безумие.
– Дай-ка мне свое пиво! – Я схватил его стакан. – Сколько таких ты уже выпил?
– Всего восемь.
– Господи! – Я сунул ему стакан обратно. – Это что, войдет в твой новый роман?
– Может быть. – Изо рта Крамли послышался негромкий звук легкой самодовольной отрыжки, и он продолжил: – Если бы тебе пришлось выбирать между триллионами лет жизни во тьме без единого луча солнца и кататонией, разве ты не выбрал бы последнее? Ты по-прежнему мог бы наслаждаться зеленой травой и воздухом, пахнущим разрезанным арбузом. Прикасаться к своему колену, когда никто не видит. И все это время ты бы притворялся, что тебе все равно. Но тебе настолько не все равно, что ты выстроил себе хрустальный гроб и собственноручно его запечатал.