Вячеслав Воронов - Скальпель
— Маме плохо. Давление высокое, и сердце болит. Она почти не поднимается с постели. Хочет вас видеть, Руслана. Можете приехать? Завтра, может быть?
— У меня работа… Почему ты его сразу не забрала?
Последнюю фразу я произнёс со злобой, словно жена была виновата в произошедшем. Тотчас все обиды на нее ожили в моем растревоженном сердце. Я вспомнил ее вечно недовольное лицо, когда разговор заходил об одежде, косметике, мебели. Яркий блеск, чего бы это ни касалось, превалировал в её предпочтениях; ей всегда не хватало денег. Временами она спекулировала интимной близостью, хотя делала это тонко, неявно — подводила меня к мысли о необходимости что-то купить. В эти минуты она была настоящей артисткой, прирождённой искусительницей. Игриво, шаг за шагом, сдавала она позиции, допуская меня к горячему лону, почти всегда добиваясь своего.
— Что ты злишься? Забрала — не забрала…
Я решил, что говорить ей ничего не буду, и почувствовал облегчение. Вслед за облегчением пришла мысль, что молчанием я, возможно, все лишь усугубляю. Но тот, телефонный злодей, запретил мне говорить, и это давало повод избежать тяжелой сцены, или хотя бы отложить ее. Коротко и холодно попрощавшись, я отключился и опустил телефон на журнальный столик. Положил я его медленно и осторожно, словно предчувствуя, что лежать ему там недолго, и откинулся на спинку кресла, попытавшись расслабиться.
Я подумал о теще, лежавшей с гипертоническим кризом и сердечной недостаточностью, в своем сельском доме в тридцати километрах от города. В глубине души мне всегда было почти наплевать на ее здоровье, но сейчас это равнодушие вызвало у меня лёгкий укол совести. Она была добра к Руслану, всегда пыталась помочь, хотя ее понимание помощи редко совпадало с моим. Ее навязчивость вызывала у меня лишь раздражение.
«А ведь она тоже когда-то была ребенком, и ее тоже могли украсть», — почему-то подумалось мне. Я вспомнил старые пожелтевшие фотографии, на которых она была запечатлена маленькой. Туго заплетенные косички, обветренное, крестьянское, недетское лицо, серое платьице грубой домотканой материи, кирзовые сапоги со взрослой ноги, которые были ей выше колен. Детского искрометного взгляда не было у этого ребенка, яркой одежды не было тоже. Она тогда и не подозревала, что такая одежда вообще существует. Кто-то, подумалось мне, выкрал у нее все это, отнял ее непосредственность, бесшабашные игры, веселый нрав и все остальное, присущее детству. Все это заменили идеологией, за которую держались, как за спасительную соломинку, чтобы не утонуть в море реальности.
«Да она тоже… краденая», — со странной неприязнью, быстро сменившей начавшую было зарождаться жалость, подумал я. Словно настоящую мою тещу подменили, а вместо нее подсунули зловредную каргу, которая только и могла, что медленно, но уверенно сживать меня со свету.
«А какая у краденой тещи может быть дочка? — продолжал я свои рассуждения. — Тоже краденая. Все они… краденые».
На смену раздражению и презрению мне закралась, словно чужая, со стороны, мысль: все же они счастливее нас. Эти люди, всю жизнь до болезненной ломоты гнувшие спины, часто не имевшие ничего сверх самого необходимого, не смевшие оторвать глаз от земли и повысить голос, обладали одной неоспоримой привилегией — они были лишены тяжести выбора. Необходимость подчиняться была надежно вбита в геном, привычка перекладывать на старшего брата непосильный груз принятия решений казалась спасательным кругом в этом страшном, клокочущем вокруг океане жизни. А потом все изменилось в одночасье. Теперь от каждого жизнь требует решений, требует отрывать пятую точку от дивана, а мозги от привычной мысленной жвачки. Далеко не каждому это по силам и по вкусу, и в бессильной ярости они брызжут слюной и скрежещут зубами, проклиная тех, кого считают виновниками этих потрясений. «Рабы, — подумал я, снова отдаваясь на волю недавнему раздражению, — как были рабами, так ими и остались».
Этими мыслями я пытался оправдать то, что утаил о случившемся. Молчание мое представлялось мне ужасным деянием, чудовищным обманом близкого человека, обманом в самом важном, самом сокровенном.
«Они-то все рабы, а я сам?…»
Я сидел неподвижно в кресле и ждал — наказания за глупый и бесполезный шаг, который совершил, повинуясь общественному инстинкту, надеясь на человеческие силы, силы свои и себе подобных. Наказания за то, что пошел в полицию, где сидели такие же люди, которые не могли прыгнуть выше головы, и к тому же, были коррумпированы до последней клетки тела. А в этом случае как раз и требовались силы и умение сигануть выше макушки, ибо я столкнулся с чем-то из ряда вон выходящим, с чем бороться обычными методами невозможно. Оставался лишь выбор: или покориться, или быть раздавленным.
Ожил телефон, на этот раз городской. Я уже не вздрогнул от неожиданности, восприняв звонок как данность, и медленно протянул руку, ни о чем не думая и тупо глядя перед собой.
— Я предупреждал, чтобы ты никуда не ходил. Предупреждал или нет? Ничего не доходит до твоих мозгов, — холодно звенел в трубке знакомый голос. — Ты тупой, как и все. Но я помогу тебе поумнеть, подстегну тебя, чтобы ты понял, что шутить никто не собирается. Расставлю все точки над «и», чтобы подтолкнуть тебя к разумным действиям, осознанию собственной силы! Ты не забыл, кем ты должен стать? Разве ты никогда не слышал, что человек — это попытка стать богом? Так в чем дело? Попытайся, попробуй, реализуй свои способности, которые, поверь, безграничны! А ты прессуешь их жалкими мещанскими идеалами.
— А ты сам разве не заставляешь меня стремиться к мещанским идеалам? Деньги, — последнее слово я произнес настолько презрительно, что сам себе удивился — откуда это у меня.
— Сейчас это тебе ближе всего. К тому же начинали мы не с денег, ты знаешь, и первый экзамен ты провалил. А деньги — это власть, инструмент власти. Впрочем — хватит рассуждений. В свое время Бог отдал сына, как утверждают, из-за большой любви к людям… Так говорят. Но сперва надо возлюбить сына и сделать что-то для него, а потом ты увидишь путь… Посмотрим, насколько ты любишь собственную плоть и кровь.
Он помолчал, давая мне переварить сказанное, затем продолжил.
— Я говорю в прямом смысле. Ничто другое на тебя не действует. Может, не подействует и это? Как знать, достоин ли ты быть избранным? Вступив на этот путь, назад вернуться уже нельзя. Я знал, что так будет, поэтому наказание наступает так быстро. Открой входную дверь и возьми на полу сверток. Это неприятный подарок, но ты виноват сам. Это лишь первый урок. Если ты не выполнишь задания или опять станешь бегать чёрт знает куда — будет второй. Иди и возьми, что там под дверью, это твоя плоть и кровь. В следующий раз будет хуже, гораздо хуже. Доходит до тебя или нет? В следующий раз будет рука. Ты можешь бушевать, можешь горевать, но время не ждет, и поэтому ты должен действовать.
Он отключился. Я положил трубку и почувствовал в груди холод. Догадки, пока только общие, но мысленно окрашенные в цвет крови, взорвались у меня в голове. На ватных ногах, словно телефонный разговор добавил мне лет двадцать возраста, поднялся я с кресла и пошел в коридор. Слабость путала ноги, но я зарычал и стал ступать тверже. С меня вымогают деньги, полиция куплена, что не удивительно в наше веселое время. Ну и что! Некуда, что ли, обратиться кроме полиции, да и сам я способен кому угодно показать, «дать в рожу», так дать, что…
Я подошел к двери и с опаской взглянул в глазок. Мне вспомнились шпионские фильмы, в которых через глазок стреляли из пистолета с глушителем, но никого за дверью я не увидел. Я застыл, всматриваясь и вслушиваясь, не спеша открывать. Воображение, подогретое предполагаемой опасностью, завело сердце до полных оборотов. «Твоя плоть и кровь, — пришло в голову, — только открой, и на полу будет твоя плоть и кровь». Но с лестничной площадки не раздавалось ни звука, время шло, и я подумал — глупо прятаться за дверью, так ведь всю жизнь можно прятаться, как трусливая мышь в норе, и толку от такой жизни. Стараясь бесшумно проворачивать механизм замка, я отворил и выглянул наружу. С правой стороны, у самой стены, на полу лежал бумажный сверток, серой дешевой упаковочной бумаги, совсем небольшой размером.
Я переступил через порог и поднял его. Он был легким. Тут же, не заходя в квартиру, я принялся разворачивать его. Под бумагой оказался целлофановый пакет, изнутри вымазанный красным. Кровь, подумал я. В глубине души я все же не верил, что такое возможно, и ускорил движения, чтобы не затягивать развязки. Тошнотворный запах, словно непрошенный гость в дом, прокрался в ноздри, когда я раскрыл окровавленный пакет полностью — в нем лежал скрюченный, маленький, по всей видимости, детский палец.
8
Мысли лихорадочно вертелись у меня в голове — мысли о том, что хирургия в наше время на высоте, и отрезанные члены пришивают на место, и они приживаются. Но этим надо заниматься сразу, а в моем случае, понятное дело, никаких шансов. Я не знал, как быть с этой страшной посылкой. Выбросить в мусор рука не подымалась, а хранить было глупо. Но я решил все же хранить — отчасти из эфемерной надежды на достижения медицины, отчасти из-за того, чтобы иметь наглядное основание для возмездия, которое должно же когда-нибудь произойти. Я заставлю съесть этот маленький родной пальчик «ту мразь», и собственными руками сотворю ему такое, чего не делали и нацисты в своих камерах пыток. Тупыми ножницами и без всякого наркоза я отрежу ему один за одним все пальцы, а потом…