Валерий Смирнов - Чужая осень (сборник)
— Но мне такие не грозят.
— Еще как грозят. Люди очень неравнодушны к тем, кто живет лучше их. И, как правило, всегда готовы помочь другим чувствовать себя не столь хорошо, как им бы того хотелось. Ты стал привлекать внимание. Бегаешь по кабакам, разъезжаешь на машине, соришь деньгами, не Бог весть какими, но в этом-то и все лихо. Не пора ли остепениться?
— Вы бы хотели, чтобы я вел такой образ жизни…
Вышегородский посмотрел на меня и на какое-то мгновение его выцветшие глаза обрели резкий голубой оттенок, взгляд этот не дал закончить фразу, словно вбил в глотку еще не произнесенные слова, готовившиеся вырваться наружу. Длилось это всего секунду, и снова передо мной сидел уже не человек с повелительным взглядом, а незаметненький старичок в выцветшей от времени рубахе.
С Вышегородским судьба свела меня несколько лет назад. Мы с Вениамином паслись не помню уже в какой квартире, когда вошел в нее этот трухлявенький на вид старичонка, и я сразу подумал, что приволок сюда он какую-то редкую штучку, которую хранил всю жизнь, а теперь с сожалением расстается, однако Горбунов рванулся к нему навстречу, словно это дед его родной в должности фельдмаршала и с почтением пожал небрежно протянутую сухонькую руку. До меня старичок, понятное дело, не снизошел, взял у Веньки перстень с бриллиантом-булыжником, вытащил из пиджака, покрытого сальными пятнами, толстую пачку зеленых купюр. Венька бросился в соседнюю комнату пересчитывать, дедок смотрел на меня как-то сквозь меня, потом, когда Вениамин вернулся и попытался открыть рот, что, дескать, не мешало бы немного доплатить, старик просто посмотрел на него, и Горбунов заткнулся, словно какой-то исполин сидел напротив него, а не потасканный старикашка, из которого я одним щелчком выбил бы все потроха вместе с недостающей суммой.
— Ты про него забудь сразу, — предупредил меня Горбунов на прощание.
— Уже не помню, — ответил я, как подобает человеку в моем положении.
Я действительно забыл о старике, но он, видимо, все-таки вспомнил об этой встрече, и однажды Горбунов погнал меня к нему, проскрипев на прощание, чтобы слушался его, как любящий сын. На этот раз старичок снизошел ко мне с дружеской беседой, а потом направил в столицу, откуда прибыл я через два дня с портфелем, набитым, как оказалось впоследствии, туалетной бумагой. Тогда-то мы и познакомились с Сабиной. Единственная дочь, поздний ребенок, Вышегородский вроде бы нашему роману не противился, хотя, кроме нескольких совместных прогулок, мы ничего не сотворили, а лишь затем понял я, что нужен ему как генетический код, производитель будущих внуков, потому что дочери дело не завещаешь. И еще догадался, почему на свидание с Леонардом Веня отправился со мной: смотрины, конечно, дело нехитрое, но без них не обойтись. Особенно в наших кругах. Сабина, порой забывала о наставлениях папаши, а таковые, несомненно, были, и постепенно я узнал, что представляет из себя Леонард Павлович. Узнал самую малость, но и этого хватило. Сын человека, державшего еще при царе антикварную лавку. Маленькую лавочку, в которой крутились большие дела. Незадолго до того, как нэп ушел в прошлое, от этой лавочки остались одни воспоминания. Однако клан Вышегородских продолжал держаться, потому что совбуры стали совслужащими и честно отрабатывали свои ставки. Ну, а все остальное оставалось в тени: и если уж Горбунов стелется перед Вышегородским мелким бесом, значит, старик обладает самой реальной силой, которой являются деньги, настоящие деньги — золото, драгоценности, причем такие, которые и Вене не снились. Вот и живет тихий, незаметный старичок с которого, вроде бы, кроме анализов, взять нечего, продукт нескольких предыдущих поколений, занимавшихся тем, что сбивали они капитал, не обращая никакого внимания на изменяющиеся обстоятельства жизни общества. Даже любовь и смерть были для них не чем-то из ряда вон выходящим, а обычными явлениями, которые объединяют капиталы, сосредотачивают их в одних руках. Незаметный старичок дергает за невидимые нити, после чего, как по мановению волшебной палочки, перемещаются уникальные произведения искусства или открываются подпольные цеха, изготавливающие джинсы или обувь. Проходит время, и цеха эти, как правило, сгорают, идут в тюрьму пайщики, а тихенький дедушка спокойно подсчитывает давно полученные дивиденды, потому что унаследовал от предыдущих поколений не только деньги, но и мудрость — подставлять других вместо себя, вовремя выходить из дела, не забывать даты рождения хороших людей. Были бы деньги — все остальное приложится. Это сегодня, например, вы большой начальник, а завтра вдруг снимут с работы и куда денется былое величие, привычные связи? А деньги решат все проблемы. Особенно большие деньги. Но кому оставить их? А самое главное, кому оставить дело, ради которого жизнь прожита под чучелом грязного пиджака, уверившего всех, что его обладатель самый обычный человек. Не мне, понятно, хотя волей-неволей я буду способствовать дальнейшему накоплению, а детям и внукам. Но дети для Вышегородского — это только сыновья, продолжатели рода и дела. А с сыновьями вышла осечка. И не от хорошей жизни он толкает меня в объятия Сабины, которая нужна мне в качестве женщины, как зайцу стоп-сигнал, а потому что знает — лучшей кандидатуры для нее уже не найти.
Конечно, я не против иметь тестя, у которого, наверняка, даже камни в почках измеряются каратами, но, с другой стороны, прекрасно понимаю: если Сабина станет моей женой, то придется мне надеть пиджачок а ля Вышегородский и вести скромную с виду жизнь, приумножая состояние его клана. Но только это мне не улыбается, хотя понимаю, что даже в худшие для страны времена Леонард Павлович со своим семейством не хлебом единым питался. Кроме того, Вышегородский сам видит, что свадебный хомут я даже примеряю с большой неохотой, а что тогда говорить о самом браке. Да и Сабина не та женщина, ради которой стоит портить чистую страничку в паспорте, хотя мне это уже не грозит.
Все-таки, наверное, мое поведение вызывает у Вышегородского явное недоумение: другие вон женятся на квартирах и машинах, тут такое счастье само в руки плывет, а этот недоумок даже понять не может, какой уникальный случай ему представился, чтобы устроить свою жизнь. Но врать самому себе — занятие опасное, и я понимаю, что не смогу носить всю жизнь маску, предложенную Вышегородским, мне и собственная иногда так мешает, что дышать больно. Поэтому вряд ли старичок дождется от меня внуков. Но говорить ему об этом нельзя, потому что может осерчать; комбинация его не удалась, а тут кто-то посторонний влез в его дела, и ид и знай, как он поведет себя дальше. Хотя инициативы сблизиться с Вышегородским с моей стороны не наблюдалось.
Леонард Павлович посмотрел на меня ласково, словно извиняясь за секундную слабость, когда из-под маски ничем не примечательного старика выскочила страшная фигура, привыкшая подчинять своей воле людей и события, и сказал:
— Ты можешь вести себя, как хочешь. Только вот послушай. Когда я был совсем маленьким мальчиком, мой дедушка, очень неглупый человек, показал мне курей, клевавших зерно. И сказал при этом: «Все курочки хотят есть, и все они клюют зерно. Но одну из них хозяин хватает, режет и варит бульон, а другие как ни в чем не бывало продолжают кушать. Старайся быть той курицей, которая не попадает под нож». А под нож часто попадают те, кто вызывающе ведут себя на людях. Поэтому будь осторожнее, я ведь о тебе забочусь. Особенно сейчас.
— А что такое сейчас? — оживился я.
— Время сейчас горячее, — уклончиво ответил Вышегородский, — обжечься можно. Ты меня понял?
Откровенно говоря, я так и не понял, предупреждает меня от какой-то опасности Вышегородский или просто изрекает банальные мудрости, которые годятся на все случаи жизни. А ведь я хотел посоветоваться с ним, но желание это отпало само собой. Леонард Павлович знает очень много, но вряд ли будет способствовать успеху моего предприятия. Напротив, теперь ему остается только и ждать того момента, когда жизнь со всего размаха врежет мне по зубам, да с такой силой, что вылечу я из своего автомобиля и на полусогнутых стропилах поползу к нему, благодетелю. Вот тогда-то без лишних слов наденет на меня Леонард Павлович пиджак со своего плеча — и никуда от него не деться. И больше того, при желании Вышегородский может сам направить этот удар судьбы, чтобы сбылись его нехитрые замыслы. Наверное, поэтому импонирует старику именно абстрактная живопись, что воспринимать ее можно по-любому, как житейские события с разных точек зрения. Хотя кто как любит. Просто полотна имеют удивительное свойство дорожать с каждым годом, и Вышегородскому, хоть и выросшему в антикварной лавке, все равно, кто писал картину — реалист, кубист, гомосексуалист, лишь бы увеличивалась цена холста, а что на нем, не так уж важно. Он прекрасно разбирается в искусстве, потому что этого требует дело. Если бы Вышегородский занимался морковкой, стеклотарой, обоями или еще чем-то, он бы к полотнам на пушечный выстрел не подошел. Это бы был чужой профиль, а от общения с прекрасным денег не прибавится.