Евгений Чебалин - Гарем ефрейтора
Апти стал считать. Он загибал черные, потрескавшиеся пальцы один за другим, повторяя шершавым шепотом слова русского счета:
— Адин… дува… три…
Пальцы на руке кончились, но убийственно далеко было все еще число «десять», до которого предстояло доспать в тюрьме. И, подавленный этой жуткой дальностью, терзаясь виной перед Дубовым, ответил Апти, обреченно замотав головой, как бык, на которого насовывали ярмо:
— Не пойду турма, Федька. Подохну там. Я лучи в горах спать буду.
Встал, сгорбился, держа карабин наперевес, пошел к двери. Он прошел коридор, миновал часовых на крыльце, когда до Кобулова доползла суть происходящего. Тычком распахнув дверь, так, что грохнула она о стену, рявкнул генерал караульным на крыльце:
— Задержать!
Приказ встряхнул двоих: пожилого, хлебнувшего лиха усача из Рязани и совсем еще мальчишку московского, лет девятнадцати. Недолго служили они, резервист и недоросток, однако успел въесться в их плоть и кровь военный закон: приказ не обсуждается, особенно такой, прожаренный яростью, что вылетел из тьмы коридорной.
— Стой! — крикнул рязанец в спину уходящему Апти, вскинул винтовку прикладом к плечу.
Спина удалялась — широкая, невозмутимая до оторопи, мирная.
— Задержа-а-ать! — еще раз ударило по слуху, по нервам из сельсовета.
— Слышь, стой! — в панике крикнул усач. А спина уменьшалась.
«Чавой-то они… посбесились? Каво задерживать? Вот ентого? Дак идет мужик, не бягит, не тякаит».
Толокся рядом с ним московский малец, суетился врастопырку, винтовку к плечу пристраивал, как дубину, примерял.
— Стрелять буду, слышь?! Стой! — последний раз крикнул рязанец, дернул за курок, пальнул в белый свет, как в копеечку.
Но уходил басурман, хоть и мирный, по снежной целине. А значит, надвигался с той же неспешностью сзади на усача трибунал.
И расставил тогда ноги старик. Налились твердостью руки. Каменея в противоестественной решимости своей, остановил он наконец плясавшую мушку и утвердил ее под чужой лопаткой. Задержал дыхание — так учили. И нажал.
Разорвалась в нем с хрустом и болью заповедь, что внедряли в него с сотворения мира, — НЕ УБИЙ. Тут грянуло, больно толкнуло в плечо.
Видно, некрепко въелся в резервиста прицельный навык. Пичугой свистнула пуля рязанца, выдрала клок бешмета у Апти на плече, прошила кожу и въелась с треском в оконный косяк мазанки впереди.
Прыгнул Апти в сторону. Легко и неотвратно вычертило дуло его карабина дугу, притягиваясь к старику. Успел увидеть рязанец красный змеиный язычок из ствола, глаза увидел басурманские. Скакнули они навстречу резервисту, — громадные, хищные. И был в них приговор.
Пуля вошла караульному в горло, разворотила хрящи, раздробила позвонок. Хлынул на шинельный заиндевелый ворс красный фонтан. Оцепенело замер в оглушительной тишине аул. Билось бурое тело на крыльце, выгибался дугой старик, тянулся грудью к небу, елозил затылком в крови, хрипел протяжно и страшно.
Рядом стоял юнец, свело судорогой руки. Беззвучно раскрывал рот, до конца жизни отравленный человеческой агонией.
Апти уходил — в бесконечное отныне свое скитание, в непомерно тяжкое одиночество.
Глава 20
В сумраке грота Осман-Губе собирал вещи в рюкзак. Горели только свечи (хозяин берег керосин), и полковник, напрягая зрение, шарил по углам, выуживая почти на ощупь полотенце, комбинезон, запасные диски к автомату. Гестаповец перекипал в гневе: партайгеноссе Исраилов развалился в кресле, на затененном, аскетически-худом лице угадывалась ядовитая усмешка. У стены сидел на корточках Ушахов, сторожил из густой полутьмы суету полковника рысьим, веселым взглядом.
Он драпал — они оставались. Полковник готовил свой «дранг нах Вест». Этот «дранг» незримо торчал между ними после того, как гранаты Иби Алхастова и его команды в клочья разнесли самолет из Стамбула. Самолет мог взять на борт Осман-Губе, Исраилова со списками своей агентуры и ОПКБ, а затем помахать крыльями этой проклятой Аллахом земле, населенной зайцами в бешметах, что прыснули в разные стороны при первых же выстрелах. Гестаповский осколок наглядно и показательно презирал этих зайцев, собирая свои вещи.
В результате суперосторожности Исраилова и акции Алхастова все кисли сейчас в этой мерзейшей, осточертевшей пещере, а спины всем им припекала химера большой облавы.
Исраилов гулко, трескуче кашлянул. Полковник вздрогнул. Кашель сухой, беспричинный, все чаще бил чеченского вождя, и Осман-Губе уже с неделю назад понял: туберкулез.
— Может, доблестный полковник поделится с нами своим замыслом? — раздался голос из самодельного, грубо сколоченного кресла.
Ушахов затаил дыхание: «с нами»?! Это интересно. Измордовало до бессильного бешенства спаренное противостояние ему Хасана и гестаповца, и вот теперь, когда полковник навострился дать деру, — «с нами»?! То есть с Хасаном и Ушаховым?
— С вами уже имел глупость поделиться самолетом Стамбул. Расстрелять самолет! Непостижимый идиотизм!
— Я предупреждал, что сделаю это, если там не окажется Саид-бека, — парировал претензии гестаповца Исраилов.
— Там был десант и оружие вам в помощь! Вы даже не потрудились проверить прибывших. Я знал лично одного из них, Клауса Гизе. Слышите? Лично!
— Проверять, когда красные наседали на пятки? Там не было Саид-бека. Этого достаточно, чтобы посчитать самолет серовским подарком.
Осман-Губе прекратил сборы, распрямился.
— Вы никак не хотите понять, что все ваши обещания фюреру, все ваше фанфаронство и трезвон о федерации Кавказа зловонно испустили дух! Как кляча, надутая цыганом! Вашей ОПКБ теперь нет. И после этого угробить турецкий самолет, упустить шанс выбраться из этой дерьмовой дыры…
— Не смей так говорить со мной… Ты, сюли! — ненавистно выцедил Исраилов.
Осман-Губе слепо рвал застежку на кобуре. Ушахов вскочил, всполошенно крикнул:
— Возьмите себя в руки, господа! Временная неудача еще не повод перестрелять друг друга.
Гестаповец опустил руки, постоял, тяжело, со всхлипом дыша, смиряя ярость.
— Я сожалею, господин Исраилов. После бессмысленного уничтожения самолета с десантом, на котором мы могли бы выбраться в Турцию, я вынужден покинуть вас и уйти в подполье. Мне еще предстоит отчитываться перед Берлином за вашу перестраховочную… глупость.
— Теплого вам подполья, господин крыса, — не остался в долгу Исраилов.
Осман-Губе глянул исподлобья, усмехнулся:
— Бросьте, Исраилов. Корчить из себя вождя и национального героя можно было до сегодняшнего дня. Уже завтра вы будете петлять по ущельям от облав и клянчить в аулах кусок кукурузной лепешки. Ваша поза смешна, особенно после драпа от Агиштинской горы, где вы подали резвый пример. Прощайте.
Он взвалил на плечи рюкзак. И Исраилов холодеюще осознал уже испытанный ужас периферийной трясины, что засасывает без великодержавной поддержки. Его оставляли один на один в этой трясине, один на один с карательной машиной Серова, которая, едва успев провернуться, уже размолола большую часть его сил, сколоченных за годы мук и надежд.
— Осман! — крикнул Исраилов вслед.
— Что еще? — обернулся у входа гестаповец.
— Осман… Дело еще не кончено. Глупо рвать все связи с нами. Вы же профессионал, я тоже. Мы пока нужны Германии.
Осман-Губе долго внимательно вглядывался в вождя. Такой его устраивал. В конце концов при нем хранилось имущество, резко возросшее в цене: адреса и списки агентуры. Они теперь дороже владельца. Впрочем, почему «теперь»? Они всегда были дороже.
— О моем нахождении будет знать председатель колхоза в селе Новый Акун Зукур Богатырев или Махмуд Барагульгов из села Ангушт. Держите с ними связь. На время сверните все действия, уходите в подполье, если хотите сохранить остатки организации.
Ни к чему играть в прятки: нас больше всего интересует ваша агентура в советских учреждениях и сеть ОПКБ по Кавказу. Но вы же не хотите делиться с нами…
Он подождал. Исраилов молчал. Его раздирали желание поделиться и рефлекс самосохранения: пока он владеет списками, он персона нон грата.
— Мы подождем, — понял Осман-Губе. — Прощайте. Сожалею о резком тоне.
— Взаимно, полковник, — обессиленно отозвался Исраилов.
Брезентовый полог, колыхнувшись, замер.
— Теперь ты убедился? — шевельнулся в своем углу Ушахов.
— В чем?
— Вспомни слова Джавотхана: мы станем трупами для немцев, если отдадим свою ОПКБ и агентуру. Хочешь политически смердеть? Отдавай.
Исраилов выплывал из приступа тоски. Оглядел опустевший, чужой и враждебный теперь грот. Вгляделся в Ушахова: кто он?
— Почему ты здесь? У меня трескается голова, когда я пытаюсь разгадать, кто ты… Ты извивался, суетился здесь полгода, и все обрушилось… Нет решимости раздавить тебя. А может, надо?