Елена Крюкова - Аргентинское танго
Он распахнул дверцу машины. Взял Марию на руки. Поднялся с нею на руках на крыльцо, и сапоги его вминались в снег, утопали в снегу. Метель била ему в лицо белой рукавицей. Он толкнул дверь ногой и вошел в дом. Он не запирал тут, на даче, дверь никогда. Ему некого, нечего было бояться.
Он, весь залепленный снегом, — и в ее иссиня-черных волосах тоже блестел снег, — прошел с ней на руках в комнату, где угли тлели в печи, где они были счастливы. Опустил ее на старый, с торчащими пружинами, диван. Диван вздрогнул, и все его пружины жалобно запели. Он положил ее на диван и сам сел рядом, безотрывно глядя в ее закинутое мраморное, холодное лицо. Ее губа приподнялась, подковка белоснежных зубов обнажилась, и казалось, что она слабо улыбалась.
— Мария, — сказал он и тронул ее окоченевшей рукой за щеку. — Мария, моя Мария, как ты красива. Ты никогда еще не была так красива, как сейчас.
Он опустил руку. Она не шелохнулась. Не подняла голову. Не взмахнула ресницами. Она лежала все так же недвижно, и так же бело, мраморно-горделиво стыло в полумраке дачи ее лицо. Лишь снег освещал их обоих — свет снега, сочащийся из лишенного штор окна.
Он тихо сказал, взяв ее холодную руку, и две слезы скатились у него по щекам на ее руку, обожгли ее, но она не слышала ожога:
— Мария, вот и все. Вот и кончена жизнь, Мария! Она была яркой и короткой. Мы с тобой оба убивали людей. Мы с тобой работали на смерть. Она стоила денег, как стоит их все на свете. Теперь пусть смерть поработает на нас. Пусть она послужит нам, попрыгает у нас с тобой девочкой на побегушках. А мы ее будем пинать, третировать, унижать?.. Смеяться над ней, хохотать?.. Нет, Мария, мы уважим ее. Склонимся перед нею в поклоне. А выпрямившись, скажем: ты, старая собака, время развлекаться прошло, настало время любить по-настоящему. Делай то, что мы прикажем тебе. Мы приказываем тебе, смерть… сделать так, чтобы мы оба… не боялись тебя… Чтобы мы оба там, в твоем черном и слепом, зимнем царстве… навеки остались вдвоем… вот так… обнялись и застыли…
Он подался к Марии, вперед. Лег на нее грудью, лицом, вытянул руки вдоль ее тела, сомкнул у нее за спиной. Крепко прижал ее всю к себе, как обнимал при жизни. Ощутил всем нутром ледяной холод, исходивший от нее.
— Мария, Мария… Как ты холодна… Ты, такая моя, такая горячая… Помнишь Мадрид, Мария?.. Мы тогда оба с тобой боялись друг друга… Ты хотела, чтобы я не преследовал тебя больше… Какая глупость, Мария!.. Разве тот, кто любит, преследует другого?.. Нет, он просто любит, любит — и все… А если любят оба — они все равно будут вместе, всегда, даже если их разлучат злые люди, даже если они сами решат навсегда разлучиться… Мария!.. Я люблю тебя больше жизни. Я больше смерти люблю тебя! Я люблю тебя больше, чем кто-либо на земле когда-либо кого-либо любил под ледяной, равнодушной Луною… Сегодня ночью на черном небе Луна, а на земле метет метель, и она нам с тобой постилает постель, нашу последнюю любовную постель, Мария!..
Он встал перед диваном на колени. Снова взял ее на руки, баюкал, как баюкают ребенка.
— Мария, Мария, Мария… Все прошло, все стало сном… Ты уже ничего не боишься… Кто убил тебя, радость моя?.. Кто опередил меня?.. К счастью это или к горю?.. Все равно, кто-то облегчил мне мою участь, может быть, убить тебя мне было бы и вправду трудно… Где мне лучше сделать это?.. Здесь, в комнате?.. Я не думаю о том, как нас найдут. А нас ведь найдут, это ясно… В комнате, в холодной нетопленой комнате… может быть, растопить печь… вон в ней тлеют угли… красные головешки… они еще тлеют, еще горят, еще вспыхивают, еще… живут…
Он, с ней на руках, снова поднялся. Шатаясь, как пьяный, сделал два, три шага к двери.
— Вон из дома… вон, на улицу… на воздух… в ночь… Там метель, там ветер… Там — свобода… И снег, бешеный снег все валит и валит, все метет и метет… Моя пушка при мне… Мой висок — вот он, при мне тоже… Куда ты скажешь мне, туда я и выстрелю… Скажи мне… скажи!..
Он, качаясь, сжав зубы, вышел с ней на крыльцо. Высоко над ними, в черном как деготь небе, туманно, сквозь дымку метели, мерцали звезды. Тускло, печально горели в деревенской тоскливой тьме два, три окна — в дачах, в избах напротив не спали. Люди не спали. Люди жили. Сейчас он, Ким Метелица, жить больше не будет. Что это значит — не жить?
Он, с ней на руках, как со спящим ребенком, сел на крыльцо, прямо в пушистый, за вечер и ночь наметенный белый снег. Прижался мокрым от снега, от слез лицом к ее лицу.
— Мария… Машенька… Марочка, дитя мое… Я так много прожил на земле до тебя, без тебя, что мне страшно — я старше тебя на целую тысячу лет, и это чудо, что мы встретились, что мне довелось узнать тебя, прикоснуться к тебе на земле… Я убийца, но какое счастье, что это не я тебя убил… Ну что ж… Попрощаемся, жизнь моя… Поцелуй меня… в последний раз…
Он рывком наклонился над ней — и замер над ее приоткрытыми губами, как замирают над розой, вдыхая ее аромат. Коснулся губами ее губ так тихо и нежно, так неслышно, что сам не понял, где воздух, где губы, где слезы, где конец долгого вдоха.
Застонал, голову поднимая. Взял ее лицо в ладони. Ветер пошевеливал ветки дерева над ними, стряхивал снег им в лица, на плечи. Черное небо мрачнело, наливалось черной кровью. Окна горели в ночи, как волчьи глаза.
— Вот и все… Вот и все, золотая моя. Мария моя, любимая моя. Прощай!
Он вытащил из кармана пистолет. Поднес к виску. Улыбнулся. Держал Марию за плечи одной рукой, другой прижимал к виску дуло. Подумал быстро, не успев схватить мысль за хвост: «Ах, какой же я всегда был меткий стрелок!.. да разве ж в свой висок, стреляя, промахнешься!..» — а палец сам уже, вне его приказа и его последнего, вспышкой, страха и отчаянья, уже делал свое дело, нажимал на курок. Легкий щелчок. Глушитель, отличная штука. Почти музыкантская, как хорошая сурдина у скрипачей, у гобоистов. Надел — и инструмент звучит тише, глуше. Совсем неслышно. Совсем.
И черный сгусток металла падал, падал из руки, из разжавшихся пальцев в чисто-белый, сахарно-блесткий снег. И метель, гудя в трубах старой дачи, развевая по ветру свой белым шелком вышитый плащ, мела, заметала их двоих, обнявшихся на крыльце: он обнял ее, сгорбившись над ней, с неподвижным, гранитным лицом, с черно-алой ранкой чуть выше правого глаза, она лежала, закинув к черному небу лицо, с широко открытыми в ночь глазами, стеклянно-застылыми, агатово-черными, с вывернутой наружу нежной, полудетской ладонью. На безымянном пальце тускло поблескивало в лунном свете железное кольцо старого генерала. Маленькая ножка, неловко подвернувшись, лежала на снегу, обутая в матерчатую, натертую мелом балетную туфлю.
ФЛАМЕНКО. ВЫХОД ДЕСЯТЫЙ И ПОСЛЕДНИЙ. ПАВАНА НА СМЕРТЬ ИНФАНТЫ
— Я хвалю тебя. Ты сделал все, как я тебе приказал.
— Это не он, господин генерал!..
— То есть как это — не он?..
— Виноват, господин генерал, но это точно не он! Он — не успел… Он сам мне сказал, что он хотел выполнить ваш приказ, но — не успел… Кто-то опередил его…
Молчание в трубке. Молчание между безднами суши и моря.
— Опередил?..
— Так точно, господин генерал…
— Кто?..
— Надя, Надежда, Наденька!.. Ну брось же плакать, что ты вся облилась слезами, слезами же горю не поможешь!..
— Оставьте девушку, господин Метелица. Я хочу ее допросить. Итак, гражданка Надежда Наседкина, вы утверждаете, что вы были в артистической в то время, когда сюда вошла, после выступления, Мария Виторес?
— Д-да… Была…
— И что это за стакан?
Стакан перед ее лицом. Перед ее носом. Пустой стакан. Желтые потеки на стенках.
— Из-под… из-под апельсинового сока…
— Вы помните, кто пил из этого стакана сок?..
— Н-не… Не помню…
— Вы помните, кто наливал сюда сок?
— Да… Я…
— А не господин Метелица?
— Нет… Я…
— Тогда позвольте задать вам один вопрос. Это вы подсыпали в стакан, из которого пила сок Мария Виторес, яд, ставший причиной ее смерти?
— Я?.. Яд?..
— Почему вы так покраснели, Надежда Наседкина? Вы смущены?
— Я?..
— Ну не я же, в конце концов!
— Я… я не сделала ничего плохого… не надо… не надо меня в тюрьму!..
— Надя, Наденька, не плачь… Перестаньте убивать девушку вашими глупыми вопросами!
— За оскорбление следователя подозреваемый тоже несет ответственность, так же как и свидетель, вы, господин Метелица, об этом знаете?..
— Это не я… Я не успел, Арк!.. Я — не смог!..
— И не я, Станкевич. И не я. Я тоже не успел. И тоже — не смог бы.
— Что же в ней было такого, Арк, что же…
— Дуэнде. По-испански это называется дуэнде, остолоп.
Там. Та-та-та-там. Та-та-та-там.
Стучал маленький барабанчик сердца.
Самолет делал круги над аэропортом, снижаясь, плывя в небесах все ниже и ниже, и уже явственно-страшно доносился гул двигателя, его бессмысленный, тупой, как у быка, рев, и люди, встречающие рейс, задрали головы; а люди, провожающие другой самолет, тоже задрали головы, ибо другой самолет в это время взлетал с полосы, чертил в воздухе косую плавную линию, взмывал все выше, набирая скорость, и они чуть не столкнулись в небе — два самолета, один и другой, пролетев друг мимо друга на скорости — у одного гасимой, у другого набираемой неуклонно. И у провожающих были печальные лица, а у встречающих — радостные, ожидающие. Сейчас кончится ожидание! Кончится! А проводы не кончатся никогда. Проводы, долгие, как жизнь сама.