Богдан Сушинский - Операция «Цитадель»
— Лучше бы просто петлю, — проворчал присутствовавший при этом откровении военный советник фюрера, он же начальник штаба оперативного командования вермахтом генерал Йодль. — Это выглядело бы эффектнее.
И только адъютант Шауб скромно промолчал, хотя помнил, что выражение «набросить ему на шею петлю фактов» фюрер все-таки позаимствовал у него.
Начальник штаба прекрасно знал, что в случае с Венгрией разведка и в самом деле постаралась. Как оказалось, эти дармоеды-бездельники из разведки тоже иногда способны блеснуть. Особенно они стараются, когда речь идет о сплетнях и дворцовых кулуарах собственных союзников. Это бы искусство — да на разведку в стане врага!
Одного Йодль никак не мог понять: к чему столько усилий, когда этого «дипломатического старца, правителя Цыгании», как однажды назвал его Скорцени, запросто можно было убрать руками молодых соискателей мадьярского трона? Причем сделать это давно и без особого шума.
— Это политика, генерал, — неожиданно резко парировал фюрер. Он все чаще пытался запугивать своих генералов ссылками на политику и дипломатию, давая понять, что эти материи выше их солдафонского понимания. Вряд ли кто-либо из вояк догадывался, что это не просто наплыв раздражения, но и грубая месть за ворчание генералов по поводу его полководческой бездарности. — Это по-ли-ти-ка! На этом поле брани иногда следует вылезать из танка. И вместо того, чтобы впустую шевелить гусеницами, нужно шевелить мозгами.
— Теперь это так важно, — вынужден был признать Йодль. Его многотерпение было неминуемой платой за сытое тыловое спокойствие. Так или иначе, приходилось чем-то жертвовать.
Впрочем, когда семидесятишестилетний «дипломатический старец» предстал перед ним в «Бергхофе», фюрер вынужден был признать, что Альфред Йодль прав: подступаться к этому цыгану-прохвосту следовало разве что через эшафот. Только поэтому он отверг все приемы дипломатического этикета и прямо сказал регенту:
— Мы встретились не для того, чтобы изощряться в умении говорить одно, думать другое, имея при этом ввиду третье. Нам здесь, в Германии, абсолютно ясно, что вы делаете все возможное, чтобы вывести свою страну из войны.
— Но позвольте, — попытался возразить правитель «Цыгании», по-старчески плямкая и причмокивая, — наши дивизии со всей возможной стойкостью… Придерживаясь стратегических планов генштаба вермахта…
— Нет, мне совершенно понятно ваше стремление, — не стал выслушивать его фюрер, — предстать перед собственным народом спасителем армии, а значит, и нации. Историки будут восхищаться. Еще бы! Какая цезарская мудрость: пока Германия побеждала, венгры помогали ей делить лавры завоевателя, а как только стало очевидным, что победа испаряется вместе со славой, венгры по-английски, не прощаясь, ушли из ее военного лагеря, чтобы, не постучавшись, как следует, присоединиться к кровавому пиршеству англосаксов.
— Позвольте, — встряхивал основательно поредевшей сединой Хорти, — у вас, господин Гитлер, нет абсолютно никаких оснований так утверждать. Лучшие, самые боеспособные дивизии венгерской армии по-прежнему…
— У меня всегда есть основания, — отрубил фюрер. — Но в случае с вами, адмирал, они вопиющи. Только невообразимая доброта все еще удерживает меня от более решительных действий. Мне хорошо известно, что вы готовите общественное мнение страны к тому, чтобы объявить о выходе Венгрии из войны.
— Да оно давно готово к такому решению! — не преминул воспользоваться случаем правитель Венгрии. — Причем без какого-либо идеологического влияния с моей стороны.
— Вы в этом уверены? — обескураженно спросил фюрер.
— В том-то и дело, что давно. Я же делаю все возможное, чтобы склонить это мнение к иному исходу, убеждая нашу общественность, что мы, как и Германия, — последний оплот западной цивилизации на пути евроазиатских орд.
Фюрер долго стоял у окна, из которого открывались склон горы и часть темно-зеленой пасти горного ущелья.
Совершенно забыв о существовании сухопутного адмирала[12], он вдруг с мистическим страхом подумал о том, что ведь Высшие Силы давно и равнодушно безмолвствуют. Тот дух, который в течение долгого времени вдохновлял его на идею Великой Германии, постепенно угасает, и никакая сила уже, очевидно, не способна возродить его.
«Когда в последний раз ты видел священное копье Лонгина, копье судьбы?! — уничтожающе спросил он себя. — Когда в последний раз держал его в руках, поклоняясь символу тысячелетнего рейха? Когда обращался к бессмертным духам предков, стоя у могилы Фридриха Барбароссы? Как только человек предает идею, отрекаясь при этом от духа и величия предков, он перестает быть повелителем своих соплеменников и превращается в обычного раба своих собственных прихотей! А, слегка поколебавшись, еще резче добавил: — или прихотей своей «избранницы».
Гитлер вернулся к столу, налег на него жилистыми нервно вздрагивающими руками и уставился на ссутулившегося, сжавшегося в комок «дипломатического старца».
— Почему вы, Хорти, решили, что с Германией уже покончено? — спросил он, переходя на резковатый, гортанный австрийский диалект, более близкий бывшему адмиралу австро-венгерской империи.
— Простите… — аристократически повел вскинутым подбородком Хорти, пытаясь вступить в полемику с фюрером, однако тот не доставил ему такого удовольствия.
— Почему вы так решили, регент?! — постучал он костяшками пальцев по ребру стола. — Что дало вам повод для этого? Те несколько досадных поражений, которые наша армия понесла на ледовых полях России?! И все? И вы решили, что рейх обречен?! Что Великой Германии больше не существует?!
— Извините, господин Гитлер, но мне не совсем понятно, о чем идет речь. К тому же меня поражают ваши недипломатические манеры.
— Мне плевать на манеры! — еще ближе наклонился к нему Гитлер. — Мне плевать на манеры, на дипломатию и все прочее, когда на моих глазах рушится рейх, рушится все то, ради чего я и миллионы моих соотечественников пожертвовали своими жизнями!
— Мне понятно ваше волнение, господин канцлер… — начал было Хорти, однако фюрер решительно прервал его:
— Почему вы не способны хоть на один день подняться над мышлением обывателя, пусть даже полукоронованного, и взглянуть на происходящее с высоты истории? Откуда лично у вас, а также у короля Румынии, у Муссолини, у всех прочих, кто все еще видит себя вождями своих народов, это пристрастие к ползанию у ног толпы? Вместо того чтобы вести эту толпу, подобно Моисею, через пустыню вымирающей Европы к новому миру, новому порядку, новому сверхчеловеку?
Хорти опять пытался что-то возразить, однако Гитлер не намерен был выслушивать какие бы то ни было доводы или оправдания. Он вообще не желал знать мнение регента Венгрии, хотя тому казалось, что в Берхтесгаден его пригласили именно для того, чтобы наконец-то выслушать.
До этого Хорти уже не раз порывался встретиться с Гитлером, надеясь уговорить его пойти на переговоры с англо-американцами. Контр-адмиралу не нужно было обладать огромной фантазией, чтобы представить себе, что произойдет с его маленькой беспомощной Угрией, когда на ее придунайских холмах и равнинах сойдутся две — германская и советская — армии. О самой возможности такого схождения регент думал с ужасом.
Он давно помышлял о такой встрече, и вот она, наконец, состоялась. Причем состоялась по воле фюрера. Тогда почему сам фюрер всячески пытается сорвать эти переговоры? Чтобы потом доказывать и своему окружению, и венгерской оппозиции во главе с Салаши[13], что с Хорти вести переговоры невозможно?
Тем временем Гитлер говорил и говорил… Монолог его казался бесконечным в своем неудержимом потоке слов и карающим в своем праведном гневе, который источало каждое его слово.
Фюрер то набрасывался на регента с такой ненавистью, словно само существование этого престарелого правителя и его маленькой страны было причиной всех неудач Третьего рейха; то вдруг забывал о его присутствии и пускался в обобщенные размышления о том, что теряет Европа, пытаясь погубить зарождающуюся на просторах Германии новую цивилизацию, и к каким страшным последствиям может привести господство коммунистов, если оно станет распространяться от Тихого океана до Средиземного моря.
Теперь Хорти лишь изредка поддакивал, красноречиво разводил руками или, прикладывая покрытые старческими пигментными пятнами руки к груди, изображал несогласную, но бессловесную невинность. И лишь когда фюрер окончательно разрядился и обессиленно опустился в кресло, стоящее так, чтобы он мог любоваться окаймленным оконной рамой пейзажем, краем глаза поглядывая при этом на своего беспутного гостя, адмирал, наконец, начал обретать дар несмелой и политически все еще нечленораздельной речи.