Энди Макнаб - Браво_Два_Ноль
Наши улыбки вывели иракцев из себя. Ктото воспринял это хорошо, но большинство пришло в ярость. Люди просто обезумели. Мы вели себя совершенно неправильно, действовали себе во вред, но мы не могли ничего с собой поделать. Охранники обрушились на нас с кулаками, заставляя снова принять покорный вид, поскольку это позволяло им покрасоваться перед толпой. Но какого черта, мне стало гораздо лучше. На перекрестке слева показался большой американский седан. Сидящие в нем два офицера, заметив нас, заулыбались, тыча пальцами. Впрочем, они пребывали в хорошем настроении. Я в ответ одарил их широкой президентской улыбкой. Офицерам это понравилось, но солдаты пришли в ярость и снова принялись кулаками добиваться нашей покорности.
Расплата за нашу дерзость наступила, когда мы доехали до конца города. Там нас ждали толпы людей, которые пытались прорваться через оцепление, ругаясь с солдатами, потому что всем хотелось добраться до нас. Они скакали, словно одержимые, и не вызывало сомнений, что рано или поздно оцепление будет или прорвано, или сознательно снято. Но я беспокоился только о том, что нас с Динджером расстреляют по отдельности.
Меня вытащили из машины. Я отчаянно озирался по сторонам, ища Динджера. Он был нужен мне. Он оставался единственной ниточкой, которая связывала меня с действительностью.
Затем я увидел, что с ним происходит то же самое, и подумал: «Значит, все это случится гдето здесь».
Собственно смерть меня не слишком беспокоила. Ее я никогда не боялся; лишь бы только это было так же быстро и аккуратно, как с Марком.
Узнает ли Джилли когданибудь о том, каков был мой конец? Известно ли ей вообще о том, что я числюсь пропавшим без вести? Все материалистические соображения отступили на второй план; я все равно больше не мог ничего для нее сделать. Но осталось еще эмоциональное: как было бы хорошо, если бы нам предоставилась возможность попрощаться.
Какой отвратительный конец.
Твою мать, твою мать, твою мать!
Зловоние города было невыносимым. От этих примитивных пещерных людей пахло стряпней, старой золой и затхлой мочой, и к этому примешивалась вонь гниющего мусора и дизельных выхлопов.
Городок представлял собой странную смесь средневековья и современности. Главный бульвар был недавно вымощен асфальтом; остальные улицы оставались без покрытия. Колонну «Лендкрузеров», только что выехавших из автосалона, и солдат в начищенных до блеска ботинках и чистой форме западного образца окружала толпа в вонючих халатах, обутая в шлепанцы или просто босая. Один раз меня сбили с ног на землю, и прямо у меня перед глазом оказался большой палец чьейто ноги, расплющенный словно разрезанная сосиска, покрытый коркой вековой грязи. Рядом с холеными офицерами и упитанными солдатами стояли местные жители, во рту у каждого из которых оставалось всего по три зуба, да и то черных и гнилых, потомки смешанных браков негров и арабов, с покрытыми шрамами лицами и белыми, шелудивыми коленями и локтями, что объяснялось полным пренебрежением правилами личной гигиены и постоянным недоеданием, и грязными, спутанными волосами.
Все здания были из глины и камня, с плоскими крышами. Наверное, каждое из них имело возраст не меньше пары столетий, а на стенах красовались новенькие рекламные плакаты «пепсиколы». Старые, тощие, паршивые собаки бродили в тени переулков, роясь в отбросах и мочась на стены. Повсюду валялись груды ржавых консервных банок.
Посреди бульвара проходила зона отдыха, и в ней прямо напротив нас располагалась детская площадка, заставленная качелями и другими сооружениями из металлических труб, выкрашенных выцветшей желтой и синей краской. Такую площадку можно встретить в обычном жилом районе гденибудь в Великобритании, но здесь она выглядела совершенно чуждой. Много лет длилась война, и повсюду вокруг были нищета, грязь и дерьмо. Хрен его знает, как будет поарабски «Тидуорт», однако именно это я видел сейчас перед собой: грязную, загаженную дыру.
Мы стояли на обочине, в ожидании смерти. Солдаты нас схватили, но у меня отказали ноги, и я споткнулся. Меня поволокли на глазах у всех. Нас показывали, словно охотничьи трофеи, поднимая нам головы, чтобы всем было хорошо видно.
Теперь я уже не улыбался. Я все время искал глазами Динджера, опасаясь потерять его в толпе. Мне хотелось быть рядом с ним. До меня постоянно доносились его крики, и время от времени мне удавалось мельком его увидеть. Момент был отвратительный.
Толпа была неуправляемой. Когда нас стаскивали с машин, мне было не по себе, но сейчас меня охватил откровенный страх. Вокруг звучали воинственные вопли индейцев. Нас отдадут в руки толпе? На растерзание? Ко мне подбегали старухи, драли меня за волосы и за усы, дубасили кулаками и палками. Мужчины начинали с тычков под ребра, а заканчивали полновесными ударами и затрещинами. Я упал на землю, и толпа сомкнулась надо мной. Мне в лицо совали портреты Саддама, заставляя целовать их.
Помоему, многие из этих людей даже не знали о том, что идет война. Что же касается женщин, забитых столетиями культурных и религиозных обычаев, для них, вероятно, это была единственная возможность ударить взрослого мужчину.
Шло время, и я начинал думать, что, возможно, нас все же не расстреляют. Определенно, нас уже должны были расстрелять, ведь так? Быть может, есть какието правила обращения с пленными. Несомненно, солдаты старались как могли унять толпу. Было очевидно, что они не хотят отдавать нас на растерзание местным жителям, я заметил, что они решительно отгоняют от нас всех, у кого в руках оружие. Быть может, все происходящее было лишь рекламным мероприятием, направленным на то, чтобы повысить дух местных жителей и дать им возможность выплеснуть свою злость.
Женщины царапали мне щеки. В лицо летели грязь и объедки, на раны на голове выплескивалось содержимое ночных горшков. У меня перед глазами промелькнули старые хроники времен войны во Вьетнаме. Я вспомнил фотографии сбитых летчиков, которых, избивая и обливая мочой, таскали по улицам городов, которые они только что бомбили. Именно так я сейчас себя чувствовал.
Больше всего на свете мне сейчас хотелось установить контакт с Динджером – предпочтительно словесный. Я слышал его проникнутые болью крики и страшно переживал по поводу того, что не могу его видеть. Он был единственным звеном, связывающим меня с миром. Я боялся его потерять.
Я больше не мог двигаться. Повалившись на одного из солдат, я обхватил его руками. Подошел второй парень и помог меня поднять. Меня поволокли по земле, и я в кровь содрал кончики пальцев на ногах. Время от времени нам приходилось останавливаться, чтобы какойнибудь шестидесятилетний старик смог подойти и ткнуть меня кулаком в живот. Но я уже полностью потерял контакт с реальностью. Теперь мне было все равно.
Не знаю, как долго все это продолжалось, но мне показалось, что целую вечность. Затем вдалеке раздались выстрелы, к нам подбежали офицеры, которые попробовали унять солдат, а те, в свою очередь, попытались унять толпу. По иронии судьбы сейчас нас защищали те самые ребята, которые всего час назад гасили нам о затылки сигареты. Тогда они были ублюдками, сейчас они были нашими спасителями.
Я услышал, как огрызается Динджер. Я понимал, что мы должны разыгрывать из себя бесполезные создания, которыми даже не нужно забивать себе голову. Но мы уже успели стать полноправными участниками этого спектакля; мы к нему привыкли, и он начинал действовать нам на нервы. Пришла пора чтото делать.
Я бросил злобный взгляд на какуюто старуху, и на меня тотчас же набросились со всех сторон. Под градом ударов я повалился на землю, и два солдата, бросившись ко мне, поспешили поднять меня на ноги. Стоя на коленях, я посмотрел в глаза одной старухе и сказал: «Чтоб ты сдохла, старая карга!» Толпа поняла смысл моих слов; перевод был написан у меня на лице. С моей стороны это было большой глупостью. Солдаты подхватили меня под руки. Отпихнув их, я воскликнул: «Мать вашу!» Теперь мне уже было по барабану, что они со мной сделают; я все равно был полностью уничтожен. Но солдаты не смогли перенести потерю лица, поэтому хорошенько мне всыпали, поправляя свой пошатнувшийся авторитет.
Мне вспомнилась лекция, которую читал нам перед самым отъездом из Херефорда американский летчик, побывавший во вьетнамском плену. Он служил в авиации, затем с началом войны во Вьетнаме был переведен в морскую пехоту. Там ему долго вдалбливали, что в плену, чем ты круче, чем агрессивнее, тем быстрее тебя оставят в покое. И вот он стоял перед нами, закоренелыми циниками, и чуть ли не со слезами в глазах рассказывал о пяти годах, проведенных в плену у вьетконговцев.[16]
– Все это сплошное дерьмо, – говорил он. – Сколько боли, сколько кошмаров мне пришлось пережить, потому что я искренне верил в то, чему меня учили.