Георгий Вайнер - Умножающий печаль
Господи, Боженька ты мой родимый! Сколько же меня здесь не было! Как же все это шикарно-базарное великолепие могло здесь жить без меня? Я ведь, прошу учесть, по своему марксистско-материалистическому мировоззрению — упертый идеалист. Может быть, отчасти даже солипсист, в какой-то мере по большому счету — если как отдать. То есть все, что мой разум с помощью пяти или шести — точно не помню — чувств не воспринимает, того нет. Нет!
Как бы не существует.
Да я нассу в глаза любому, кто попробует антинаучно и противоестественно доказать мне, что долгие годы — на все время моей вынужденной отлучки — существовал без меня этот вестибюль гостиницы «Интерконтиненталь», или, по западно-заграничному, — лобби.
Лобби! Долбанный по голове! Хорошо, что не сацивви! Кому-то, может быть, лобби, а по мне — волшебный мир, сказочная лоббковая цивилизация. Край грязных грез, быстрых денег, легких баб, шальной выпивки, неживых вечнозеленых берез, летящих в зенит лифтовых кабинок, переливающихся огоньками, как мыльные пузыри. И орущего на верхотуре золотого петуха в перемудренных курантах. Ах мой прекрасный, почти было потерянный, помоечный рай!
Данте Алигьери, старинный дурень, написал свой кошмарный путеводитель по кругам ада. Ему бы, межеумку, описать восходящие круги нашего рая — вот бестселлер бы отлудил, мир от этой «Божественной комедии» животики бы надорвал.
Приятный ветерок кондиционера здесь пахнет кофеем, миндальной горечью «амаретто», сигаретным дымом. И бабами! Их едким звериным духом, перешибающим любые запальные французские духи.
Я обонял — или придумывал себе — нежно-сладкий смрад их потаенных складок и булочный аромат грудей без лифчиков под кофточками, которые и не наряд вовсе, а прозрачный намек на одежду.
Девочки мои любимые! Три года меня здесь не было — и вы не существовали вовсе, а сейчас вы явились в моем воспаленном голодном мире как чудесные икебаны из длинных ножек, острых сисек, круглых попок, быстрых глазок и всего остального икебанистого.
Я хочу вместе с вами прожить всю жизнь в роскошных вестибюлях дорогих отелей — я, оголтелый лоббист пятизвездочного эдема. Мы будем сидеть за мраморным столиком, с сигарой «Партагос эминенте», под шелестящей пластмассовой листвой бутафорского сада, над шорохом хрустальных струй фонтана из местной канализации. Мы будем любить друг друга, сливаясь в судорогах оргазма, перетекающего в экстаз.
Вожделенные мои телки! Бросьте своих налакированных шнырей с их мобильниками и ноутбуками, бегите ко мне! Я покажу вам, хотите — потрогайте руками жуткие рубцы и шрамы на моем теле: через них вынимали мои ребра, чтобы сотворить вас, мои Евы, недорогие, но любимые мои девочки, дающие самое большое счастье за небольшую копеечку. Я счастлив отдать свои ребра — зачем мне, простодушному Адаму, эта костяная клетка, в которой страстно молотит мое сердце — могучее и горячее, как мотоцикл «харлей»?
О, неповторимое волшебство соития в сказочных чертогах этого туфтового рая, на выходе из которого светится маленькое красное табло — «Дорога в ад».
Они бы наверняка мигом словили мой посыл, затрепетали бы крылышками, бросились ко мне, трущобному ковбою, грозному погонщику своих злых сперматозоидов.
Но здоровенный долболом за спиной не дал нам оргаистического счастья соития, а грубо пихнул меня:
— Не стойте, идемте… Нас ждут…
Оказывается, нас ждут! Нас — это меня и его, мясного быка с цицками. Он — мой телохранитель. Или конвой. Одним словом, силовая обслуга.
Ладно, раз нас ждут — пойдем.
Посмотрел на себя в черной зеркальной панели на стене — грязный, мятый, небритый, занюханный, затруханный, с серым лицом и прической, как у медведя на жопе. А костюмец мой роскошный — как муар — в поганых разводах, полосах и суповых пятнах.
— Нет, не помчатся ко мне козочки мои вестибюльные, серны отельные, лани мои панельные… — произнес я со смиренной горечью.
— Что вы сказали? — нырнул ко мне детина.
— Я не с тобой разговариваю.
Нет, не постичь тебе, свиноморд долбаный, мудрость, с которой мы — возвышенные идеалисты — отираемся в этом прекрасном поганище. Жизнь — это не то, что с нами происходит, а то, как мы к этому относимся. Вот так!
И понеслись мы к небесам в прозрачной капсуле лифта, и пока брели по бесконечному гостиничному коридору к номеру люкс, я почувствовал, как сильно я устал за долгий день. Охранник костяшками пальцев постучал в дверь условным стуком. Точка-тире-тире-тире-точка. Этот козел стучал деликатно, он заранее извинялся.
— Можно, — послышалось из-за двери.
Сторожевой мерин собственным ключом отпер замок, пропустил меня вперед.
Вот он, наш хозяин — воздымающаяся из кресла сорокалетняя толстая гиря с мордой, проштампованной несмываемой печатью сексотства. Радушный веселый злодей и опасный жизнелюб в легкомысленной рубахе-апаш.
— Добро пожаловать домой! Страна приветствует своих героев! — У него был непропорционально большой подбородок, тупой и серый, как подшитый валенок.
— Не преувеличивай, — усмехнулся я, пожал вялую, как грудь старухи, ладошку и сбросил на пол свой замечательный пиджак. Потом уселся в кресло и показал ему на бутылку виски:
— Сдавай… Будем знакомиться…
А чтобы охранник не простаивал без дела, загрузил его работой:
— Ну-ка, возьми лед в холодильнике…
Хозяин налил в стаканы виски — на два пальца, силовая обслуга вылущила из ванночки несколько кубиков льда. Тогда гиря, лыбясь, как параша, свой стакан торжественно поднял для приветственного спича:
— Костя, я рад, искренне рад, что ты здесь, что усилия наши увенчались… Зовут меня Николай Иваныч… Надеюсь, что мы успешно поработаем вместе… За встречу на свободной земле!..
От этой патетики его толстые брови вздымались на лоб и ползали там самостоятельно, как ржаво-серые мыши.
Сглотнул я свою янтарную кукурузную самогоночку, дух перехватило, взял из вазы яблоко, с удовольствием, с хрустом надкусил. Негромко бурчал телевизор, нарядный красавчик Леонид Парфенов, почему-то сидя на лестнице-стремянке, как маляр на перекуре, поведывал:
— «…Мы… показываем год 1982-й… Факты нашей истории… представить трудно… а еще труднее понять…» — И замелькали кадры старой кинохроники.
Николай Иваныч, кося глазом на телевизор, спросил:
— О чем задумался, Кот?
— Я? Да вот хочу представить, хоть это и трудно понять. — Я кивнул на Парфенова в телевизоре. — Почему во всей Конторе кумовьев зовут Николай Иванычами?
Тот расщерился еще шире:
— Ну, ты даешь! А как я должен называться — Борис Абрамычем? Хорошее имя у меня, Николай Иваныч — народное, памятное. Душевность и простота в нем…
— Не выдумывай, — махнул я рукой. — Это вам железный нарком Ежов Николай Иваныч имечко свое заповедовал.
— Хорошая мысль! — обрадовался, захохотал, руками замахал. — Буду теперь знакомиться: «Николай Иванович Ежов! Я — комиссар государственной безопасности…»
Я остановил его:
— Не преувеличивай. Ты не комиссар. Да и звания такого нет в нынешней службе.
— Звания нет, — согласился Николай Иванович. — Хотя служба-то, слава Богу, есть. Правда, я теперь не по этой части…
— А по какой? — искренне поинтересовался я.
— По гуманитарной…
— Слава те, Христос! — закричал я, вскочил с кресла и в пояс ему поклонился. — Есть на земле святые люди, которые постоят за сирых и убогих, за обиженных, униженных и опущенных. Ты наверняка в «Амнести интернэшл» служишь?..
— Нет, — усмехнулся Николай Иваныч. — Мы люди серьезные, глупостями не занимаемся — делом заняты. Поэтому постарались скостить тебе два года на зоне.
— Николай Иваныч, кормилец ты мой и поилец! — заорал я и быстро налил себе полный стакан вискаря, хлобыстнул, не задерживаясь, и продолжил свой благостный вопль: — Век за тебя буду Богу молиться! И детям, и внукам своим накажу. Вот как родятся дети, вырастят себе внуков, так я им всем сразу и накажу — молись, рвань сопливая!
— Накажи, Костя, накажи обязательно! — серьезно сказал Николай Иваныч.
Я отодвинул стакан, посмотрел грустно, спросил смирно:
— Зачем звал к себе, старче?
Этот черт по кличке «Николай Иваныч», глядя через мою голову на экран телевизора, сделал громче звук. Иронически-восклицательный голос Парфенова у меня за спиной сообщил:
«Этот год был отмечен триумфом советских спортсменов на зимней олимпиаде в Нагано…»
Я обернулся и увидел себя на экране.
«…Героем этих соревнований, символом физической мощи и моральной стойкости советской молодежи на фоне дряхлеющего руководства государства стал двадцатилетний студент Константин Бойко, выигравший две золотые олимпийские медали в биатлоне…»
Эх ты! Сердечко-то как испуганно и стыдно-счастливо задергалось! Тивишные щелкоперы и упырь Николай Иваныч выдернули тебя — в один миг — из реального пространства-времени и швырнули в почти забытую волшебную небывальщину. Фантастический коктейль для матерого идеалиста — в мире живо лишь то, чем мы живем.