Массажист - Ахманов Михаил Сергеевич
– Больно?
– Нет, терпимо… Лучший мастер, говорят, иди Ян Глебович к нему, устроим… Так я к вам и попал. По протекции школьного дружка Андрюши… Он вроде бы с вашим директором знаком.
– Наверное, так. Виктор Петрович просил с вами заняться повнимательней. Еще сказал, что вы художник. И как? Доходное занятие?
– Кормлюсь, не жалуюсь… А вот про вас я слышал, что вы – специалист восточного массажа. Только какого? Там много методик и множество стран… Турция, Персия, Индия, Китай с Тибетом…
– Любого.
– А где обучались?
– Есть места… – неопределенно обронил массажист, и Глухов догадался, что эту тему лучше не затрагивать. Подождав немного, он сказал:
– Восток полон тайн и древней мудрости… О многом там совсем иное представление. О живописи и вообще о культуре, о любви и эротике, о человеке и его болезнях…
– Это верно, – согласился Баглай, и вдруг стал нараспев декламировать, привычно попадая в ритм массирующих движений: – Болезни, проявляясь в бесчисленных видах, доставляют телу страдания, и причины их по отдельности невозможно назвать. Но если ты ищешь причину общую, то знай, что она одна: это невежество, возникающее от неведенья собственного «я». Птица, взлетая к небу, не может от тени своей оторваться – так и твари земные, пребывая во власти невежества, не могут избавиться от болезней. Вот еще частные беды, возникающие от невежества: страсть, гнев и глупость, три отравляющих яда; а плоды их – ветер, желчь и слизь, три начала болезнетворных…
Он оборвал декламацию, и Ян Глебович с неподдельным интересом полюбопытствовал:
– Это откуда?
– Чжуд-ши, древний тибетский канон. Шестой век до нашей эры.
– Невежество, проистекающее от неведенья собственного «я»…
– медленно повторил Глухов. – Отлично сказано! А вы, мой целитель, познали собственное «я»?
– Вне всяких сомнений, – отозвался массажист, добравшись до глуховской поясницы и разминая болезненные точки. На мгновение пальцы его замерли, прекратив уверенный ритмичный танец; затем он спросил: – Вы у мольберта стоите или сидите?
– Большей частью сижу. Я не Брюллов, не Айвазовский, полотна у меня небольшие, хватает рук чтоб дотянуться.
– Рекомендую стоять, это для вас полезней… для вас и вашего позвоночника. Все же по нему заметно, что работа у вас сидячая… – Пауза. Потом вопрос: – А что вы пишете, Ян Глебович? Портреты?
– Нет, пейзажи, – отозвался Глухов. – Морская тематика. Заливы, бухты, корабли под парусами, прибрежные утесы и все такое…
– Он помолчал и вдруг, словно по наитию, добавил: – Мне еще горы нравится рисовать. Горы – великолепная тема для живописца. Торжественная, возвышенная…
– Не буду спорить, – согласился массажист, трудясь над глуховской поясницей. – Однако горы, если разглядывать их живьем, вселяют трепет. Даже ужас! Все эти обледеневшие вершины, ущелья, скалы, пропасти… Особенно пропасти… Так и тянет ринуться вниз…
Увиденное утром представление – застывший на крыше человек – всплыло перед Глуховым, и ему подумалось, что Баглай, возможно, не совсем здоров. Психика – штука тонкая, деликатная, хрупкий сосуд, и не без трещин… почти у любого не без трещин… Какая же трещина здесь? Ян Глебович твердо помнил, что есть болезнь, именуемая страхом высоты – но существует ли что-то антонимическое, противоположное?.. Недуг, который подталкивал бы в пропасть?
– Боитесь гор? – спросил он, поворачивая голову.
Тень мелькнула на лице массажиста.
– Нет, не боюсь. Просто не люблю чувствовать себя ничтожным, крохотным, бессильным… Поэтому я – не альпинист! – Он суховато рассмеялся. – Предпочитаю горы на картинах. С картинами все как раз наоборот: сам я будто великан, а горы – всего лишь безопасные игрушки на размалеванном полотне. Можно купить их или продать, снять и снова повесить, полюбоваться…
Можно из-за них убить, подумал Глухов, а вслух сказал:
– И что же, есть у вас какие-то любимые полотна? И любимые художники? Рерих, Рокуэл Кент? Или кто-то из старых? Французы, фламандцы, итальянцы? Скажем, Пуссен или Якоб ван Рейсдал?
Молчание. Вероятно, Баглай размышлял. Глухов не видел его, но чувствовал, как пальцы изменили темп, перейдя от стремительной румбы к плавному вальсу.
Затем послышалось:
– Наверное, старые мастера. Да, старые… У них есть одно достоинство – реализм. Понимаете, Кент и Рерих рисовали так, как виделось персонально им, а я люблю чтоб было как на самом деле. Так, как вижу я. Вот, к примеру…
Он стал описывать пейзаж с деревней на горном склоне, с церквушкой за ручьем, с дорогой, уходящей к перевалу, с двумя вершинами, похожими на рыцарские замки, и панорамой гор – мрачных, диковатых, придавленных тучей, что нависала над ними клубящимся темным пологом. Глухов слушал, прикрыв глаза и стиснув зубы; кровь быстрыми толчками билась в висках, и от того звучавший над ним голос казался надтреснутым, прерывистым, будто мигание стробоскопа.
Бурдон… Возможно, не Бурдон, но, без сомнений, картина, похищенная у Надеждина… С подробным точным описанием… Выходит, видели ее не раз… Снимали, вешали, разглядывали, любовались…
Он не мог ошибиться. В том, что он слышал, звучали не восхищение и трепет зрителя, а более жесткие, властные ноты. Хозяйская речь, подумал он, стараясь не выдать себя ни словом, ни жестом.
Пальцы, плясавшие на его спине, замерли, потом отдернулись.
– Все, Ян Глебович, – произнес Баглай. – Когда теперь придете? Может, в понедельник?
– В понедельник так в понедельник, – откликнулся Глухов.
Глава 16
День выпал не из лучших.
Утром, когда Баглай стоял на крыше и всматривался в розовеющие облака, его внезапно охватило странное предчувствие. Будто за ним наблюдают – без неприязни, без симпатии, но холодно, бесстрастно, изучающе, как человек глядит на муху, которую вот-вот прихлопнет. Казалось, этот взгляд буравит спину, подталкивает к пропасти, повелевает – прыгни! Однако каким-то неведомым чувством Баглай ощущал, что в этот раз прыжок сулит не бесконечное блаженное падение, но быстрый недолгий полет и сокрушительный удар. Будто чья-то чужая воля портила привычную игру, вмешавшись в нее непрошенным и нежеланным партнером.
Он старался не глядеть вниз, на деревья и темную, еще влажноватую землю, на аллеи парка, посыпанные гравием, на ненавистных собачников и их питомцев, которые скалили зубы, скулили, рычали и рвались с поводков. Он смотрел на небо, стараясь представить, что поднимается к облакам и парит среди них, невесомый и легкий, словно пушинка.
Но это не помогало. Чужой взгляд подталкивал к бездне, к падению, к небытию…
Баглай досадливо поморщился и отступил от края крыши. Потом спустился вниз и сделал то, что делал по утрам лишь в редких случаях: отпер дверь своей второй квартиры, вошел, уселся у круглого столика в стиле ампир и просидел так с четверть часа, разглядывая нефритовую вазу, синий персидский ковер с голубыми узорами, клинки, тарелки, статуэтки и картины – с венецианской лагуной, с рекой и мельницей, с развалинами греческого храма и с панорамой гор – возможно, Альп, возможно, Апеннин.
Сегодня этот пейзаж действовал на Баглая с особой успокоительной силой. Было приятно сознавать, что горы – а главное, пропасти на полотне – подвластны ему во всем, что он их владыка и повелитель и может уничтожить их, изрезать в клочья, снять со стенки или повесить вновь. С чувством мстительного торжества он разглядывал картину – россыпь каменных домиков у подножья горы, тонувших в оливковой зелени, горбатый мостик над ручьем и церковь, от которой тянулась дорога к перевалу. Зеленый тон переходил в коричневый, бурый и серый; две вершины, что стерегли перевал, казались почти черными, похожими на руины древних цитаделей, а над ними раскинулось грозовое небо, тоже темное и будто придавившее горы, дорогу и дома своей неимоверной тяжестью.
Мрачный пейзаж, зато исполненный величия и мощи, подумал Баглай, поднялся, тщательно запер дверь и приступил к гимнастике и завтраку. Ощущение чужого холодного взгляда уже не преследовало его.