Эльмира Нетесова - Изгои
За это его пропустили через «конвейер», петушили всю ночь целой бригадой. Ни опера, ни охрана не отняли. Не услышали или не захотели вмешиваться. Митька орал на весь барак, а зэки хохотали. Потом его бросили возле параши, а утром погнали на работу.
Митька негодовал. Он думал, как отомстить всем одним махом.
«Поджечь? Но где взять бензин? Ведь к машинам не подступиться. Да и самому где канать? Заложить всех операм? Нет! Тогда и вовсе убьют! Но как самому дышать? Надо выждать удобный случай».
Ничего не смог придумать, а зэки не спускали с него глаз.
Его высмеивали на каждом шагу. Митька стал игрушкой в большом холодном бараке, где хмурые озлобленные зэки отрывались на том, кто хоть в чем-то провинился.
Баланда… Именно здесь дали ему презрительную кличку за то, что Митька был таким же вонючим и гнусным как то жидкое месиво, каким кормили в зоне мужиков.
Его презирали, и он ненавидел всех. Митька завидовал каждому жгуче: к ним приезжали на свиданья, к нему никогда; их ждали и любили хотя бы в письмах; им присылали фотографии, у него не было ни одной. Все скучали по своим семьям, детям, а Митька злился.
«Сонька! Почему не пишешь про себя? Иль скурвилась уже? Так знай, живой я! И срок уже за половину перевалил. Не приведись, схлестнешься с кем-нибудь, голову мигом оторву падлюке! Чего ты мне про Таньку отписываешь? Ну, растет сыкуха, куда ей деваться? А за себя зачем не сообщаешь? Иль кроме коровы, свиней и кур, никого больше нет в сердце твоем? Я ж всю насквозь тебя помню! И так порой в душе ломит, когда вижу во сне наше с тобой начало. Но ты не печалься. Вот ворочусь, враз сына заделаю! Чтоб весь в меня красавец родился! Смотри, храни имя наше! Не измарай семью! Я бедовый! Измены век не прощу!» — писал жене.
А в ответ читал: «А у нас в доме прибыль: корова отелилась, телочку принесла. Все хорошо в доме. И у Танюшки уже зубки выросли. Она уже не на горшок, за дом по нужде бегает. Задницу научилась лопушками вытирать. Уже не картавит. Ну, а колхоз добавил нам землицы. Теперь у нас огород двадцать соток. Самой повсюду не управиться. Так вот нынче мать со мной живет. Она уже на пенсию вышла. Помогает по хозяйству и с дитем. Так вот и живем в три души, не считая скотины. Да, забыла прописать. Попросила председателя колхоза крышу в доме починить. Наша прежняя вовсе прохудилась. Так он железом покрыл. Теперь аж глазам больно смотреть, как она на солнце светится! Приедешь, не узнаешь ничего…».
«Вот чертова баба!» — чуть не взвыл от письма Митька и порвал его в клочья.
В следующем не решился сказать, что мужики ока- лечили. Написал, будто деревом придавило, и теперь у него болят руки, ноги и все тело.
Но в ответ ни слова сочувствия, жалости и сострадания, лишь горькое написала: «Видать, теперь ты вовсе никудышним стал. Оно и до того работать не любил. Нынче и вовсе ждать помощи нечего. Видно, то слепое дерево совсем окалечило тебя, что даже про
кровинку свою не спросил. Запамятовал про отцовство свое. А ведь нам обидно…».
Митька чуть не плакал. Ну почему его никто вокруг не понимает?
Ведь вот три дня назад заставили его дневалить в бараке. Он так старался: полы подмел, парашу вынес, барак проветрил, — а бригадир, вернувшись с работы, сгреб в охапку, в злую горсть.
Кто тепло выпустил? Почему такой колотун? Где вода? Почему нет кипятка? Кто за тебя стол помоет?
И дождавшись, когда наполнится параша, сунул Митьку с головой. До утра не велел вылезать. Тот едва выбрался — к операм шмыгнул в приоткрытую дверь. Все, что знал, наизнанку вывернул. А вечером половину зэков барака загнали в шизо за карты, за чифир, за водку, за деньги. Митька испугался ночевать на своей шконке, и его перевели в другой барак.
Там его никто не знал. И работал он уже не на лесоповале, а на пилораме в зоне. К концу первого дня один из мужиков, словно нечаянно, так двинул бревном, что Митьке дышать нечем стало. Упал, а мужик хохочет:
Откинулся, «сука»! Туда ему дорога!
Продохнув, Баланда встал и чуть не затолкал того мужика под распил. Но его выдернули вовремя. А вот Митьку измолотили знатно. Сколько реек, досок, бруса поломали на нем зэки, счету не было.
Опера перевели его в другой барак. И там всего три дня прожил. На четвертый выбили кулаком так, что чуть не до ворот зоны летел и кувыркался. Тут уж не бригадир, бывший фронтовик поддел. А все из-за пустяка. Опять не сдержал Баланда свой язык. И когда бывший танкист стал рассказывать, как в войну форсировали Днепр, Митька встрял некстати:
Дурак ты, дядя! Не тех защищал, не в тех стрелял. Вот если б ты вместо немца нашего председателя колхоза изничтожил, я тебе сам лично бутылку самогонки поставил бы! Весь увешается побрякушками как елка игрушками и ходит, перья распустив. Ощипать его некому! Настоящие герои погибли. А говно как наш живет! На хрен нам такие герои? Может я лучше б жил, если б не глупая победа, — осмелел Митька.
Он и не предполагал, что в этом бараке лишь он единственный, попавший сюда случайно, не был участником войны.
Ну и гад же ты, Баланда! Даже с этими не слышался! Куда теперь тебя денем, ума не приложу! — сокрушался начальник оперчасти.
Да! Гнусный тип! — поддержали его остальные.
Кого вы защищаете? Хлебореза! Жулика! Он пайки из столовой тыздит и за пазухой приносит. Своих харчит. Вот его и держат. Зато такие как я не доедают. Нашли героя! — выпалил Митька.
Слушай, а если ты один останешься, на кого стучать будешь? На себя? — не выдержал оперативник и добавил: — Счастье наше в том, что сидеть тебе осталось три месяца…
Эти последние недели Митька жил и работал в кочегарке. Здесь он получил документы и одежду, тут переоделся и, не читая последнее письмо, полученное из дома, сунул его в карман, бросился к машине, увозившей зэков на волю.
Вместе с Баландой вышел на свободу фронтовик, недавно выкинувший Митьку из барака.
Ну, вот и остались мы с глазу на глаз. Нет над нами начальника, оперов. Некому нас высветить! Скучно, Мить? Ох, и пропадлина ты! Редкая сволочь! Негодяй! И зачем такие рождаются? Будто всем на смех и назло! Из таких в войну предатели и полицаи получались, мародеры. Жаль, что чье-то семя уцелело! Ведь вот из-за такого гада и я в зоне оказался! Мы со своими ребятами в сквере должны были встретиться, отметить нашу Победу. Глядь, а навстречу, ни дать, ни взять, эсэсовец идет. Мы онемели! Откуда взялся? А он, падла, поднял руку и крикнул «Хайль!». Я к нему! Как врезал! Он через задницу перевернулся и на нас матом по-русски. А к нему уже четверо таких же! У них, сосунков, своя партия, где Гитлера чтут! У меня перед глазами потемнело. Сталинград вспомнил. Своих! Кто никогда не придет в сквер на нашу встречу. Все вспомнил… И дали мы им тогда за все! За свою и погибших боль. За предательство живых и мертвых! Нас не сумели растащить прохожие. Мы не в состоянии были объяснить. Вызвали милицию. Мы и ей заодно. Не увидели, не врубились. Конечно, перегнули с милицией. За то и получили. И за тех. Трое инвалидами остались. Жаль, что все же выжили, но если встречу хоть одного…
Снова в зону вернешься! Но уже без обратного адреса! — напомнил Митька, осклабившись.
Ничего! Подрастут и наши внуки! Врубят вам! Как мы! За все и всех!
А захотят они слушать зэка? — не унимался Баланда.
Его выкинули из машины на полпути до станции. Семнадцать верст он добирался пешком до железной дороги. Двое суток ехал в поезде, а когда вышел на знакомой станции, впервые почувствовал, как устал, как мало сил осталось для радости.
Он шел, не торопясь, проселочной нехитрою дорогой. Она петляла мимо садов и полей, через ручей и речку, мимо домов, спрятавшихся в сиреневых кустах.
Как горласто кричали во дворах петухи, словно здоровались по-мужичьи с заблудившимся в судьбе человеком.
Дома стояли такие похожие, что узнать среди них свой, было мудрено.
«Вот этот!» — сворачивает к ограде. Но нет, его двор был много меньше.
«Значит, тот!» — спешит к калитке и снова отступает. У него во дворе не было таких раскидистых яблонь
«Ну, конечно, вот он!» — бросился к дому со знакомым крыльцом, тихо открыл калитку.
На звук шагов из коридора выскочила девчушка рыжая, конопатая, щербатая, так похожая на подсолнух. Увидела Митьку, нахмурилась и спросила:
Ты, дядька, куда прешься? Иль не видишь, крыльцо помыто! Разуйся! Иль я бабушку позову! Скажи, чего тебе надо?
Ты — Танюха?
Татьяна Дмитриевна! — поправила строго.
Я твой папка! Вернулся я! Слышь, дура? Иль не признала? — расставил руки, чтоб обнять дочь.
Но та скользнула в коридор, захлопнула дверь перед самым носом, закинула ее на крючок и, плача, жаловалась:
Бабуль, а меня какой-то дядька во дворе дурой обозвал. Прогони его со двора!
У Митьки все внутри похолодело: «Не ждут, не рады ему…».
Входи, Митяй! Чего на крыльце стоишь? На дочку не обижайся. Не знала она тебя. А и Соня на работе, только вечером воротится. Ей недосуг. Как уезжает в шесть утра, вертается после десяти вечера! — говорила теща, суетясь на кухне, готовя на стол.