Андрей Молчанов - Экспедиция в один конец
Только тут ему подумалось, что, не дай бог, подходит время смены караула и, застань его тут разводящий с солдатами, пощады не жди.
Разгреб влажный холодный занос песка под забором, нырнул, вжимаясь грудью в образовавшуюся лунку и — протиснулся наружу, сразу же усмотрев спасительный обрыв, ведущий к реке.
Скатился по нему в воду, лишь отдаленно осознав охватившее тело стужу, и поплыл, с лихорадочной радостью уясняя, как властное, тугое течение стремительно увлекает его прочь от тающего вдалеке серого забора и редких теремков вышек с неясными силуэтами солдат.
И тут же всплыли в памяти слова конвойного ротного капитана:
— Вы, господа осужденные, не о побеге мечтайте, а о том, как грехи тяжкие ударным трудом искупить… А о побегах уже все давно продумано. Только не вашими головами, а нашими. И какие вы варианты с выкрутасами ни сочиняйте, все одно выйдет: велосипед кривой, на котором далеко не уедешь! А если кому и повезет на экспромте, то это — ох, ненадолго, и лишнего срока не стоит, такая вот вам моя пропаганда… А следующий умник–романтик не срок получит, а выговор! С занесением в грудную клетку! — Кэп, усмехнувшись, куснул прокуренный седоватый ус. Добавил нехотя: — Я, может, шучу плохо, но серьезно…
Экспромт. Да, вероятно, прав был конвойный волк, прав.
Сейчас, проносясь невесть куда вдоль желтых степных берегов он, Каменцев, жалкая бритоголовая сущность в намокшей арестантской робе, без гроша в кармане, вдруг понял, что по–детски беспомощен перед погоней, отделенной от него считанными часами.
Его будут ждать в поселках и в хуторах, на дорогах и в лесопосадках, на железнодорожных станциях и разъездах.
Отныне весь мир ощетинился против него.
И пожелалось вернуться, покаяться, претерпеть побои и каменный мешок шизо, чтобы вновь вернуться в свою строевую пятерку, мешать бетон, таскать арматуру и радоваться теплой шконке, снам о воле, киношке по выходным, вкусному кусочку, перепадающему из передачек, похвале отрядного… А там за ударный труд, глядишь, да и получишь работку, на которой ничего не надо делать, библиотекаря, к примеру.
"Если оковы не жмут, их можно считать удобными…"
Он затравленно усмехнулся такой своей мысли и начал потихоньку выгребать к берегу.
Искать будут там, куда сейчас его тащит течение. А это называется детский мат. И поставить его конвойным гроссмейстерам он не даст. Хотя какой там "детский мат"! На шахматной доске сегодняшней игры — он всего лишь одинокая пешка, окруженная ратью противника. И вся его игра заключается в том, чтобы соскользнуть с доски…
Он выгреб в залив, проросший камышом и мясистыми лианами кувшинок, разгребая руками жирные осклизлые стволы болотной поросли, побрел, увязая в каше ила, к заросшему чахлым ивняком берегу.
И тут расслышал далекий клекочущий вопль сирены.
Погоня началась.
ЗАБЕЛИН
Ночью этот путь даже среди местных смельчаков считался дорогой большого страха. Тротуар с островками мусора, прибитого ночным ветром к серым жалюзи магазинов, тянулся параллельно дощатой набережной, мертвым заржавелым конструкциям опустевших в эту осеннюю пору аттракционов Кони–Айленд, затем проходил мимо барахолки и морских контейнеров–магазинчиков, торгующих рухлядью со свалок; затем, огибая парк с узловатыми старыми деревьями, упирался в трассу, ведущую в Манхэтген.
Ночь рождала здесь сущностей нью–йоркского ада: закутанных в тряпье бездомных, наркоманов с безумными слезящимися глазами — пустыми и белыми, как у дохлых акул, дешевых проституток, манекенами замерших на голой асфальтовой пустоши среди мертвых стен, изукрашенных вязью бессмысленных надписей, нанесенных нитрокраской из спреев, а под изогнутой закопченной кочергой эстакады сабвея, распластанной над трущобами, скользили белые холодные огни редких фар, подобные светящимся пятнам глубоководных рыб в гнетущей тиши океанской бездны.
И нечего праздному пешеходу делать тут, в гетто безумия и порока, в зловещем бруклинском захолустье, среди заборов из оцинкованной сетки, пустырей с остовами машин и прогнившими хибарами, обложенными черно–красным кирпичом, в одной из которых жил он, Алексей Забелин.
Прошлая ночь ушла, словно забрав с собой людей этой ночи, оставивших валявшиеся на тротуаре шприцы, покрытые мутноватой испариной, пустые жестянки из‑под пива и соды, мятые сигаретные пачки.
— Народ гулял… — горестно бормотал Забелин, огибая россыпь использованных презервативов — видимо, основная тусовка проституток, обслуживающих случайных водителей, происходила именно здесь, напротив дешевого ресторана с блюдами из даров моря. — Вот же гадючник… Вот же угораздило меня сюда, а?..
Впрочем, бредя сейчас, ясным октябрьским утром, вдоль открывавшихся магазинчиков со смердящей пыльной рухлядью, он, прижимая ко лбу козырек кожаной кепочки и дыша бодрящим океанским бризом, находил, что райончик все‑таки не так уж и плох: местные чернокожие отморозки, именуемые им "шахтерами", его не трогали, даже здоровались по–соседски, принимая за своего, человека не дна, но придонного, с долларом–двумя в кармане, а с такого на дозу не получишь; рядом располагалась станция подземки, пройти от которой в ночные часы до железной решетчатой двери дома означало всего лишь пять минут риска, а комната, которую он снимал, проживая в квартире с хозяйкой, обходилась в месяц всего в двести пятьдесят долларов чистыми, без дополнительных расходов.
Летом же район превращался в дачно–праздничный рай: пляж, теплый океан в считанных шагах от квартиры, толпы отдыхающего люда, музыка, буйство аттракционов и благодаря этому — стремительно возрастающая безопасность. Или же иллюзия таковой.
В одном из морских контейнеров, торгующих помоечным антиквариатом, копошился сутулый одесский еврей Яша, снабжавший Забелина дешевыми ворованными сигаретами по полтора доллара за пачку. Яша, эмигрировавший в Америку в начале семидесятых, перепробовал все виды самостоятельного мелкого бизнеса и работы по найму, в итоге закончив свою карьеру владельцем контейнера у набережной и считаясь среди компетентных коллег знатоком всех помоек Нью–Йорка. В какой‑то Момент, поддавшись чарам горбачевской перестройки, Яша рванул обратно в Одессу, дабы нажить миллионы на экспорте американских подержанных матрацев, но замечательная коммерческая идея по неведомым причинам прогорела на корню, и с черноморского Привоза одессит вернулся к знакомому железному ящику с сейфовыми запорами на побережье Атлантики, получив в эмигрантских кругах за этакий маневр расхожее звание дважды еврея Советского Союза.
— Как жизнь, товарищ дважды еврей? — задал вопрос ариец Забелин, обращаясь к согбенной спине бизнесмена–антиквара, протиравшего заскорузлой ладонью рябящее желтоватыми надтреснутыми волнами "венецианское" зеркало.
— А, процветаю, — отмахнулся тот, не оборачиваясь.
— Курево имеется?
— Какое‑то левое… Из Москвы завезли. "LM". — Яша подоткнул к остренькому подбородку просопливленный шарфик. — Какая‑то баба залетная притаранила. Американские, говорит. Я ей: ты глянь в любую лавку, о таком куреве здесь никто и не слышал. А она: у нас, мол, даже реклама есть: "LM" свидание с Америкой, хе. Дурят их, понял как? А я и скажи: если насчет свиданий, то лучше б ты "Беломорканал" привезла… Тут все ясно: свидание закончено.
— Ну, давай пару пачек по баксу… — Забелин достал бумажник.
— Я по баксу и брал!
— Брал ты центов по пятьдесят, не делай мозги. А потом мне давно полагается скидка. Как надежному клиенту. Кто не заложит. Военно–морскому офицеру, ясно?
— Бывшему, — поправил Забелина Яша.
— Бывших офицеров не бывает, — парировал тот, бросая на колченогий журнальный столик, якобы восемнадцатого века, две мятые бумажки. — А что торгуюсь с тобой, то не от азарта и не от жадности это, Яша. Когда в обойме патроны на счет, стреляют исключительно одиночными.
— Выберешься, — вздохнул Яша, признав справедливость подобного аргумента.
И пошел Забелин дальше, мимо парка, где на лужайке, установив вместо ворот пустые жестяные бочки, лентяи с социальными пособиями гоняли в футбол. Евреи и негры вперемешку.
Над океаном и бруклинскими многоэтажками висел яростный мат:
— Ты… тра–та–та… сыграл рукой! Я видел!
— Чего ты… тра–та–та… гонишь!
— У тебя чести нет, сука!
— Да пошел ты на!..
— Да пошел ты весь!
Забелин вдруг отчужденно осознал, насколько он стар. Уже сорок шесть, приехали. И нет никакого желания погонять мячик по зеленой еще травке; а ведь как раньше любил он это занятие…
Пришла пора этакой созерцательности. Бредет как старик меж вековых деревьев старого парка, вспугивая хлопотные стаи голубей с медного ковра опавшей листвы, смотрит умиленно на серых нью–йоркских белок, вертко шмыгающих по голым ветвям, и в голове — ни единой мысли, а так — хаотичные воспоминания о былом — прожитом, как оказалось в итоге, бездарно, с категорически отрицательным результатом.