Андрей Молчанов - Экспедиция в один конец
Засилье беженцев, нищих, торговый круговорот составлял часть жизни новой столицы — европейской внешне, американизированной по укладу и южноазиатской по сути. Раздрызганно–хищные, слитые в бесформенный конгломерат, ипостаси Гонконга, Парижа и Нью–Йорка проявлялись на каждом углу.
В нем же жила другая Москва — может, нищая, серенькая, но уютная, как старое пальто. Город, где люди были интересны друг другу, где устремления не ограничивались долларом и рублем, где не было боязни не суметь элементарно выжить и доходные места становились уделом тех, кто в своей общей массе существовал ради того, чтобы исключительно жевать.
Это была Москва шестидесятых–семидесятых. Где же беззаветные ребята той поры? Куда размело их время? Живут, наверное, ожесточившиеся на дне нового своего бытия, пытаются играть по новым правилам — вынужденно и безысходно.
Как, впрочем, и он, Забелин.
Он остановился у своего дядьки, некогда известного тележурналиста, клеймившего в своих репортажах мрачный капиталистический содом и выстроившего на том некогда блистательную карьеру.
Ныне, несмотря на возраст, энергичный дядя по–прежнему, хотя и на десятых ролях, подвизался на телевидении, участвуя в рекламном бизнесе, и бытием своим не удручался, хотя нынешнюю власть с укоризной поругивал за невиданный размах коррупции и идиотизм политических решений. Как, кстати, и прежнюю. В узком кухонном кругу.
— Но это же не капитализм! — говорил ему Забелин. — Это хуже рабства! Людям не выдают зарплат, миллионы лишены простейшей социальной защиты, народ вымирает! Оставили всю дурь Страны Советов и переняли всю дурь Запада! А прежние чинодралы поменяли власть на деньги. А кто и просто их к власти приплюсовал. Я не понимаю, как это — приватизировать "Газпром"? Мой, и все?
— Ну тогда, — отвечал дядя враждебно, — иди к коммунистам, партбилет‑то у тебя остался? Вот и иди! Они тебя примут, дадут должностенку. А как возвратятся к власти, сразу же вспомнят и твою эмиграцию, и сыночка в Штатах и к стенке! Иди, иди, новая революция зовет, капитан второго ранга! Горны поют!
Что ответить, Забелин не нашелся. Но вовсе не из‑за справедливости аргумента. Его прежде всего потрясло то, что аргумент данного свойства прозвучал из уст человека, всю свою жизнь поклонявшегося этим самым коммунистам безгранично, усердствовавшего в изощренной пропаганде строя, посвятившего себя как оболваниванию страны в целом, так и его, Забелина, в частности, и высокопарные дядины нравоучения он помнил еще с детских лет, всецело веря им… И вот же — кульбит!
Главная же странность в ином: поколение Забелина, впитав философию отцов, ценности их идеологии, расставалось с ними куда болезненнее своих воспитателей, не то дурачивших их, не то рабски почитавших любую силу и власть, лишь бы давала она крохи от своего пирога.
Иди к коммунистам… Нет, к ним Забелин не хотел. Поскольку прислуживаться в расчете на перспективу попросту не умел, а в бескорыстие оппозиции не верил. Была кучка тех, кто, узурпировав бразды правления, плечо к плечу восседал за столом яств, и кучка других, пробавляющихся объедками, ибо за столом места хватило не всем, и объедчики за стол стремились, то погавкивая на хозяев, как голодные собаки, а то лобзая им руки, небрежно подающие кость.
В собачью свору военно–морской офицер Забелин не стремился. И, не находя себе применения в сухопутных смрадных джунглях, желал лишь одного — побыстрее уйти в море.
Там была простая и ясная жизнь, где каждый делал свое дело, и если лез в дело чужое, то лишь для того, чтобы помочь или исправить ошибку.
Ленинград — именно так он называл этот город, не собираясь переучиваться, — произвел на него впечатление гнетущее: северная столица неудержимо ветшала и дурнела. В отличие от московского круговорота, питаемого движком всех лихих капиталов России, в Ленинграде ощущался упадок застойной и нищей провинции, перебивающейся кое‑как и бог весть чем.
Глядя на пасмурную городскую панораму из окна гостиничного номера, Забелин думал, что, может быть, его перманентная депрессия — всего лишь естественное состояние души неудачника, но, с другой стороны, если бы он купался в деньгах и не ведал забот, — что, потонул бы в омуте кайфа и жил бы не рефлексиями, а рефлексами? Вряд ли…
Вряд ли ушло бы неотступное, обостренное чувство некоего катаклизма, надвигающегося на весь этот спятивший мир. Мир всеобщей погони за деньгами и сверхрационального подхода ко всему.
Или он просто желает этого катаклизма для мира, где не состоялись его надежды?
Да полно, ребята, никто ни в чем не виноват, такие уж мы уроды. Без благ — никуда, а блага — результат победы одного индивидуума над другим. Откровенных слабаков и простаков в результате естественного отбора стало меньше, а драки между сильными — жестче и профессионально–изощреннее.
Но когда‑нибудь, и, вероятно, скоро, высший рефери, пресыщенный поединками, ударит в гонг, и звук гонга отправит всех чемпионов этого мира в смертельный нокаут.
Впрочем, какой там ринг? Дикое поле планеты, где несть числа сорнякам, враждующим друг с другом, и чьи продукты жизнедеятельности — физический и духовный яд… Есть среди сорняков и полезные растения, затерянные в общей массе, но коса большой катастрофы пройдется по всем жестоко и ровно, не оценивая целесообразности каждого.
Так путано рассуждал бывший коммунист, кавторанг Забелин, бредя в промозглой осенней дымке раннего утра на работу в порт, к расплывающимся в плотной, обложной мороси контурам погрузочных кранов и пароходных труб.
Через лабиринты нагромождений серых и бурых контейнеров он проходил к причалу, где стояла, готовясь к скорому отбытию, многотонная белая туша "Скрябина$1 — мокрая и холодная стальная скала — его будущий дом с теплой кельей собственной каюты.
Его немало настораживала усиливающаяся, сверлящая и неотступная боль в бедре и под коленом и немеющая от ходьбы нога — видимо, одна из позвоночных грыж увеличилась, давя на нервный корешок. А он‑то надеялся, что перестроившийся на иной жизненный ритм организм сумеет хоть чуточку подавить хворь. Увы, чуда не произошло. И он уже со страхом размышлял, каким образом сумеет справиться с надлежащими обязанностями и не спишут ли его на берег еще до того, как "Скрябин" отправится в плавание. Спасение было лишь в болеутоляющих таблетках и в силе воли.
Необходимое оборудование, как уверил его некто Крохин — помощник руководителя экспедиции, уже прошло таможню и находилось на борту корабля. Сам же руководитель — молчаливый пакистанец с безучастным лицом и неподвижными, как приклепанные пуговицы, глазами, в чьей радужной оболочке растворялись тусклые зрачки, — удостоил Забелина лишь небрежным наклоном головы, увенчанной чалмой.
Команду составляли молодые мужчины не старше тридцати лет, чей национальный признак был весьма разнообразен: арабы, украинцы, дагестанцы, азербайджанцы, русские, пакистанцы, а научный корпус экспедиции был представлен исключительно выходцами с Аравийского материка, окончившими, как выяснил Забелин, самые знаменитые университеты Англии и США. Исключением являлся некто Филиппов — пожилой лысый человек с каким‑то хронически испуганным выражением лица — специалист по глубоководным работам и батискафам.
Капитан представлял из себя личность замкнутую и крайне молчаливую, и подготовкой судна к плаванию верховодил второй помощник Еременко — крикливый неопрятный тип с гнилыми зубами, узким лицом и с глазами дохлой трески. С физиономии его не сходила бессмысленная пакостная ухмылка, при общении с научной элитой, впрочем, преобразующаяся в слащавый оскал, разивший вопиющей, а потому даже зловещей фальшью. За плечами его, как выяснилось, стоял огромный морской опыт, хотя по манерам и лексике он походил не на старожила–морехода, а на проведшего всю жизнь в тюрьмах и зонах урку.
Роль Забелина была проста: скорректировать погружения глубоководных аппаратов таким образом, чтобы были проведены контрольные заборы воды непосредственно у тех участков корпусов лодок, где находился ядерный боезапас и реакторы. Таким образом определялись источники утечек радионуклидов, дополнительно, как пояснили специалисты, регистрируемые специальными датчиками.
Каким образом арабы намеревались проводить глубоководные работы, Забелин толком не понимал. Толстостенный шар необитаемой батисферы мог погружаться до определенного уровня, покуда чудовищное давление выдерживали лебедки и тросы, но бездна у Бермудских островов никакой надежды на их прочность не оставляла, и аппарату предстояло неуправляемое падение в черноту пучины, что означало неминуемый промах мимо цели. Да и зачем в принципе нужно было использовать батисферу вместо одного маневренного батискафа, выпуском бензина и дроби способного маневрировать на глубинах, вдвое превышающие заданные, с хирургической точностью?