Эльмира Нетесова - Стукачи
Георгий жил в своем доме. Крепком, двухэтажном. И хотя уже много лет вдовствовал, дом содержал в таком порядке, словно добрая, умелая хозяйка никогда не покидала очаг и заботилась, холила его постоянно.
Ухоженный сад окружал дом со всех сторон, скрывая его от любопытных глаз прохожих.
Тенистый двор, сплошь увитый виноградом, был чист, словно только что его подмела добрая рука хозяев.
Дети с визгом, забыв о горе, ворвались в дом, вспугнув тишину, взорвав ее смехом, криками восторгов.
— Ты так и живешь один? — не поверилось бабе.
— Знаешь, Клавдя, дом, жену, коня и оружие ни с кем не делят здесь. И никому не доверяют. А потому дом отныне — наш. Моим был, покудова вас недоставало, — подтолкнул в дом с порога.
Восемь комнат да кухня, большая, увитая виноградом, открытая веранда. Да сарайчиков куча, подвал. Ничто не пустовало.
В сараях куры, индюки, свиньи и овцы. Сытые, ухоженные. На немой вопрос дочки старик ответил тут же:
— Пока я ездил, за скотиной соседи доглядывали, вечером наведаются…
— Ты им по-прежнему дом доверяешь?
— То как же! Запоров не имею. Сама видела. Не можно тут в замках канителить. Открыто дышим. Не боясь…
— Мы всю жизнь взаперти мучились. А беда нас не обошла, и замки ее не удержали, — заплакала баба, вспомнив свое.
— Э-э, нет, голубка, мокроту подбери! Не для того я тебя сюда приволок, чтоб сыростью дом гноила! Ну, живо! Сопли да слюни насухо обтереть, умыться и к столу, — взялся хозяйничать Георгий. И понес из кладовок головки сыра, яйца, банки с соленьями. Вскоре стол расцвел.
Дети, не видавшие такого изобилия, уставились молча на невиданные яства, боясь дышать. А что как снится? Дыхни — исчезнет…
— Налетай! — предложил старик.
А вечером, после ухода соседей, уложив ребятню спать, долго сумерничал старик с Клавдей на кухне.
Впервые в жизни разговорился. Поделился сокровенным, все ей рассказал.
— Вот ты, голубка, сырь льешь. Оно понятно. Не чужого мужика забрали. Отца у детвы отняли супостаты. Легко ли то перенесть бабе, да еще с детьми? Но мозгуй, а кому нынче вольготно дышится? Иль мне мое даром далось? Никогда не сказывал тебе, а я ить на Кавказ враз с гражданки приволокся. Калекой доставлен был. В госпиталь. В своих местах голод гулял. До людоедства доперло. А и вертаться стало не к кому. Последыш, брат, дохлого коня поел. И помер подле него. О бок… Люди, соседи про то прописали. Я и застрял тут. В порту поначалу работал, когда подлечился.
— А что окалечило тебя, отец?
— В плечо осколок снаряда попал. Рука и отказала враз. Думал, навовсе не оживет. Ан отошла, расшевелил я ее, деваться стало некуда. Жить захотелось, кормиться. Приспичило и с жильем. Долго не мозговал. Поспрошал местный люд, приспособился в грузчики порта. С утра до ночи чертополошил. Пока в глазах не стало рябить. Ни тебе выходных, ни праздников не знал. Не до них мне было. Шкура с рук лоскутами сходила. Ногти чернели, выпадали. Плечи и ходули мои немели. А я — вламывал. Спал по три часа в сутки — не боле. Зато и получал… Так-то через полгода приглядел я себе участок этот. Облюбовал его. В то времечко тут хибара стояла, век перхала. С каждого бздеху тряслась. Бабка тут канителилась. Дети по свету живут, в других местах, а она — наседкой в сранье. Кинуть жаль, а и продать некому. Я и заявился к ней. Старуха мне, как рождественскому подарку, обрадовалась. Не верилось, что покупатель сыскался. За три дня все сладили. И уехала бабка к детям, а я тут, заместо сыча остался. Ну и начал на дом материалы собирать. Туф, лес, кирпич, железо. Все одно к другому сбирал. Песку натаскал, цементу привез. И начал. Своими руками, без подмоги. Тяжко. А надо.
— Бедный. Я о том и не знала, — пожалела отца Клавдя.
А старик продолжал:
— Два года я на его убил! И родил-таки. А на другой год мамку твою привел. Уломал, — хохотнул дед раскатисто.
Клава поближе к отцу пересела. Она любила рассказы о матери. А Георгий радовался своему.
«Коль в своем горе моей беде не отвыкла сочувствовать — одолеет лихолетье, выдюжит, выстоит, выживет. Вся в меня…»
А баба слушала старика, забыв о своем горе.
— Привел я сюда свою Манану, красу ненаглядную, звездочку мою. Она за неделю дом жилым сделала. Все прибрала, помыла, по местам расставила. А меня уломала посадить сад, сараи сладить.
— Мама грузинкой была. А как ты ее вначале понимал, как говорил с нею?
— И не спрашивай, Клавдя. Я к тому времени в порту кой-что запомнил. А потом и Манана учила. Она наш русский понимала немного. Через год я по-грузински так говорить приловчился, что соседи диву давались. Так всю жизнь и учились мы друг у друга. Славно жили. Не то что нынешние. Приноровил я ее к блинам и пельменям. А она меня — к сациви и пхали. Попривык я к чаю свежему, крепкому. Раньше-то я в нем и не понимал ни черта. Но не только радости были в судьбе нашей. Случались и беды. Да еще какие. Их не всяк одолеть бы сумел…
— Какие? — затаила дыхание Клавдя.
— Манана уже первое дитя под сердцем понесла. А я все в порту работал. В бригадирах у грузчиков. Всякие суда в порт и нынче приходят. Заграничные. Потому в порту чекистов завсегда было больше, чем собак. Вот так-то и сцапали меня за задницу. И с работы уволокли. Все три дня выколачивали с меня, об чем я с иностранцами на борту их парохода лопотал? Все я обсказал, ан — не поверили.
— А ты разве иностранный знаешь? — округлились глаза у бабы.
— Я ж в гражданку в плену был. Целых полтора года мучился. Кто мне за это чего заплатил? Так я хочь свое сорвал, брехать по-английски научился. Молодой был. Башка крепкая. В ней все намертво застревало. Вот и говорил я на том пароходе, как в плену был. Как плечо англичане мне лечили. Но не вылечили. Осколок не нашли. Он — гад, чуть не в задницу убег и оттуда гной гнал. Так бы и отняли руку, ить гангрена начиналась. А Сулико — наш врач, не мудря долго, оглядел меня, нашарил осколок, дал стакан чачи, да как надавил где-то в лопатке. Мать честная! Я от боли в штаны всю чачу выпустил, взвыл медведем. На Сулико буром попер, с кулаками. А он, зараза, хвать за пинцет — руками и ногами меня удержал да как дернул! Черные пузыри перед глазами заметались. Казалось, душу вывернул наружу. Да как заорет: «Молодец, генацвале! Вытерпел, кацо! Возьми свой осколок. Вытащил я его!» — и показывает, маленький кусок железа. А болел, ровно цельная мина внутрях сидела. И так легко стало. А Сулико давай промывать, рану чистить. Одного гноя с банку набрал. И спас меня. Мы с ним потом не одну бутыль чачи выпили. За мое спасенье. Вот об том я и рассказывал англичанам. Что не могут они осколки вытаскивать. Всадить гораздые. А чекисты не верили. Ну и давай всю мою жизнь в обрат крутить. Как в плен попал и почему. Обсказал, мол, не я один так-то влип. Много нас было. А мне опять— какое задание от них получил, кто завербовал, кому донесенья носить будешь? Я их и послал по-русски, далеко и гадко. Меня за то по морде неделю кулаками дубасили. Чтоб подробности припомнил. А я их и не запамятовал. Ить раненый был в плечо, не в голову. Но снесли бы они ее, если бы не Манана. Всех соседей наших вместе с грузчиками привела к чекистам. Такой скандал поднялся, аж я в камере услыхал. Ну и выпустили меня. Вышел я, весь в кровищи, в синяках и шишках, Манане плохо стало, как поглянула. А ночью ребенка скинула. Уже большого. С переживаньев все. С горя. Не довелось ему свет увидеть. А я опосля того с порта насовсем уволился. Видеть его не мог. Отшибло сердце даже от вида моря и пароходов… Устроился в ботанический сад. Рабочим. А ночами — стороже-вал. Заработков хватало. Но и в ботаническом подошли ко мне иностранцы, когда я кусты роз обкапывал. Вместе с гидом интересоваться стали, поначалу цветами, деревьями, кустами, а потом и мной. Ну я и отвечал. Как есть. И снова к чекистам загремел. Гид донес, что я про свою зарплату правду ляпнул. А иностранцы долго смеялись, что моего заработка не мужику, а и половине обезьяны на бананы не хватит. И удивлялись долго, как я живой хожу. Ну, сызнова молотили. Почему не сбрехал? Снова жена вытащила из беды. Вот тогда сбег я в путейцы. На железную дорогу. Уж там меня, думалось, никто не увидит. Не пришибут чекисты, забудут. Уж не про себя, вас сиротить не хотелось. Шесть ребятишек к тому времени Манана принесла в дом. Каждого надо обуть, одеть, накормить. Вот я и старался. Но… Случилось землетрясение. Повредило пути. Нас туда на срочный ремонт. И сызнова — туристы с зарубежья. Я от их опрометью в горы кинулся. Как от чумы. Надоело с битой мордой жить. Срамно. От их я убег. Но не от чекистов. Опять изловили. На что, говорят, страну порочишь да дикарски ведешь себя? На что сбегал? Тут меня допекло! Кинулся на допросчиков с ревом. Махался, как сатана. Коль дикарь, дак пусть всамделишно. Хоть раз буду знать, что не за зря взяли. А меня — под жопу и выгнали домой. Мол, кой толк с психоватого? Я и вернулся. Сам. На своих ногах. И даже морда не побита. Впервой так-то. И убег я в тот год рыбалить. В море. Через год себе лодку купил, сети, весла. И зажил лучше некуда. Никому не кланяясь. Что выловил — продал людям. И домой принес. В доме деньги появились. Достаток завелся. Манана успокоилась. Еще двоих принесла. Старшенький, Толик, к тому времени уже семилетку заканчивал. Грамотеем стал. В техникум его взяли. И даже платили за хорошее ученье. Он и выбился в прорабы на стройке. Потом в институт. Едва двоих детей родили — на войну его взяли. Заместо его — похоронка пришла в дом. Сама об том знаешь, — закурил Георгий.