Андрей Воронин - Спасатель. Жди меня, и я вернусь
Это снова была полуправда. Он помнил многое – можно сказать, все, исключая самое главное: каким образом, нарвавшись на неприятности в двух шагах от станции метро «Войковская», очутился на дороге в окрестностях подмосковного Клина.
3– Ну, здравствуй, Евгений свет Иванович! – отступив от чуть приоткрытой двери, приветствовал Женьку Шмяк. При этом он, как обычно, быстро и внимательно осмотрел поверх Женькиного плеча пустой коридор, как будто опасаясь увидеть там банду грабителей в черных спецназовских масках. – Чем нынче порадуешь?
Женька просунул в щель поднос, держа его на вытянутых руках, и боком проскользнул следом. Шмяк сразу же закрыл за ним дверь, запер ее на два оборота ключа, а потом, словно этого было мало, подпер ручку спинкой стула. Женька не удивился: он уже привык. К тому же Семен Тихонович подозревал у Шмяка раннюю стадию маниакально-депрессивного психоза, развившегося на почве прогрессирующего алкоголизма; Шмяк был чистой воды параноик, а от человека с таким диагнозом можно ожидать еще и не таких фортелей.
– Суп-пюре овощной, – отвечая на вопрос, принялся перечислять Женька, – рыба отварная с овощным гарниром, салат овощной, пирожки с капустой и грибами. Клюквенный морс.
Говоря, он сноровисто, как заправский официант, переставлял содержимое подноса на стол. Раньше стол стоял у окна, но Шмяк его переместил, задвинув в самый угол, словно из боязни быть застреленным во время еды из дальнобойной винтовки с телескопическим прицелом.
По паспорту он был Борис Григорьевич Шмаков, а Шмяком его окрестила повариха тетя Таня после ставшего притчей во языцех инцидента, в ходе которого новый постоялец швырнул в нее тарелку с картофельным пюре. Питаться в общей столовой он сразу отказался наотрез, а когда тетя Таня впервые принесла обед к нему в комнату, отблагодарил ее вышеописанным способом. По твердому убеждению тети Тани, Шмяк метил тарелкой ей в лицо, и, не успей она увернуться, дело могло кончиться довольно скверно. Но она успела, и тарелка с горячим пюре шмякнулась в стену. Обои, по счастью, были современные, флизелиновые, и отмыть их не составило особого труда. Заниматься этим пришлось Женьке, и на него же в дальнейшем автоматически легла обязанность по доставке Шмяку завтраков, обедов и ужинов и уборке занимаемого им помещения. Женька вовсе не горел желанием заткнуть своей молодой грудью данную конкретную амбразуру, но Шмяк не оставил ему выбора, заявив, что не желает видеть в своих апартаментах «чертовых баб». Охранники пансионата в качестве личных лакеев его тоже почему-то не устраивали, а врачам такая работенка была не по чину. Поэтому, пойдя навстречу обратившемуся к нему с личной просьбой главврачу, Женька Соколкин взял ее на себя. Если он почему-либо отсутствовал – обычно по утрам, когда находился на занятиях в школе, – поднос с едой оставляли у Шмяка под дверью, и тот его забирал, только убедившись, что в коридоре никого нет. Охранник Николай как-то показал Женьке сделанную установленной в коридоре следящей камерой запись этого процесса, со стороны напоминавшего работу опытного сапера, обезвреживающего мину-ловушку.
Вообще, работенка Женьке досталась не особо обременительная. Шмяка он не боялся, справедливо полагая, что в случае очередного приступа буйства запросто сумеет от него улизнуть: там, где смогла уцелеть немолодая стокилограммовая повариха, пятнадцатилетний подросток, обученный боксу и дзюдо, уцелеет и подавно. Шмяк в свою очередь проникся к нему симпатией, никогда не пытался им помыкать и разговаривал с ним почти как с равным. Плохо было одно: он здорово любил почесать языком и, хоть и был неплохим рассказчиком, врал, по твердому убеждению Женьки, совершенно безбожно.
– Опять этот силос, – обозревая расставленные на столе тарелки, с брезгливой миной проворчал Шмяк. – Что я им, баран – по три раза на день траву жрать?
Женька почел за благо промолчать, хотя мог бы сослаться на предписанную лечащим врачом диету. Лет Шмяку было, наверное, под шестьдесят – а может, уже и не «под», а «за», – весил он, на глазок, побольше центнера и, судя по вечно красной физиономии, страдал повышенным давлением. Даже Женьке в его неполных шестнадцать лет было ясно, что холестерин для Шмяка – сущий яд. Шмяк, надо думать, и сам это прекрасно знал, но ничего не мог, а главное, не хотел с собой поделать: он любил мясо и желал им питаться, тем более что свинина не стрихнин и никто не умирает в страшных корчах, схомячив пару-тройку сочных отбивных.
Шмяк взял с тарелки румяный пирожок, плеснул себе морсу из хрустального графина, надкусил, хлебнул и, жуя, выдал вполне предсказуемое предложение:
– Слушай-ка, Иваныч. У тебя организм молодой, растущий, тебе витамины требуются. Может, пособишь?
– Спасибо, – попытался отказаться Женька, – я уже обедал.
– Странный ты парень, – выглядывая в окно, заметил Шмяк. – В твоем возрасте все брешут, да как – заслушаешься! Я знаю, сам таким был. Наплетешь, бывает, родителям с три короба, а они и уши развесили… А ты совсем врать не умеешь. Как же ты, неумеха, мать-то за нос водишь, а? Хватит кочевряжиться, садись наворачивай. Я на эту биомассу глядеть не могу, с души воротит, а еду выбрасывать не приучен. Давай-давай, и без возражений – это приказ.
Возражения у Женьки, конечно, имелись, причем буквально по всем пунктам. Во-первых, врать он умел, и притом не хуже других; во-вторых, водить за нос маму ему не позволяла совесть; в-третьих, насчет своего трепетного отношения к продуктам питания Шмяк таки загнул – достаточно было вспомнить случай с запущенной в тетю Таню тарелкой. Лжецом он, конечно, был записным, вдохновенным, но отличить его вранье от правды не составляло никакого труда, так что свои таланты по этой части он явно преувеличил. Это в-четвертых. А в-пятых, на приказы чокнутого алкаша, допившегося до такого состояния, что сам, добровольно сдался медикам, Женьке Соколкину было глубоко начхать.
Впрочем, промолчать было умнее, и Женька промолчал. Молчание – золото; к тому же в Шмяке смутно угадывалось что-то такое, что, буквально с первой минуты разговора пробуждая охоту язвить, спорить и уличать во лжи, уже на второй начисто ее отбивало. Да и сам предмет возможного спора, заключавшийся в приготовленном тетей Таней обеде – пусть сто раз диетическом, но, как и все, чего касались ее руки, умопомрачительно вкусном, – склонял к конформизму одним фактом своего присутствия. Шмяк прав: еду, особенно ту, что приготовлена тетей Таней, выбрасывать негоже. Он ее есть не хочет, а Женька, наоборот, хочет, и даже очень, потому что пообедать действительно не успел. Организм у него, как верно подметил Шмяк, молодой, растущий и постоянно нуждается в калориях и витаминах. Да как нуждается-то!
Все это Женька додумывал, уже сидя за столом и бойко орудуя ложкой. Он очень старался не спешить, но суп-пюре овощной исчез с тарелки едва ли не быстрее, чем он успел его распробовать. Шмяк наблюдал за ним молча, без улыбки, с таким видом, словно ставил серьезный научный эксперимент или совершал какое-то другое важное дело. Он потянулся за вторым пирожком, но, снова поглядев на Женьку, передумал.
Между пальцами его левой руки невесть откуда вдруг появилась сигарета; щелкнула дорогая зажигалка, и по комнате потянуло горьковатым табачным дымком.
Женька знал, что будет дальше, и, расправляясь с салатом и рыбой, исподтишка косился на Шмяка: ему до смерти хотелось узнать, как тот проделывает свой фокус. Он отвлекся всего на какую-то долю секунды, вынимая изо рта чуть было не проглоченную рыбью кость, но этого хватило: когда он снова посмотрел на Шмяка, тот уже спокойно свинчивал пробку с плоской, слегка изогнутой пол-литровой фляжки.
4Марта, как обычно, примчалась по первому зову – то есть спустя всего два с половиной часа после того, как Андрей позвонил ей с любезно предоставленного соседом по койке мобильного телефона. Под извинения Липского протягивая ему старенький «сименс» с подслеповатым монохромным дисплеем, Мишаня сказал: «Да ладно, чего там, свои же люди! Какие могут быть счеты промеж двух инвалидов? Тем более ты с ним не убежишь». – «Не убегу», – согласился Андрей. «Ну, а то! Поди, если б мог, и то не побежал бы», – ухмыльнулся щербатым ртом Мишаня.
Узнав, где он и что с ним, Марта обозвала Андрея кретином и бросила трубку. А через два с половиной часа – если быть точным, через два часа и тридцать четыре минуты, не считая секунд, – дверь палаты распахнулась, как от сильного порыва ветра, и на пороге возникла она – высокая, стройная, в наброшенной поверх делового костюма белой больничной накидке, с независимо вздернутым подбородком и с пакетом апельсинов на изготовку.
Как всегда, она была умопомрачительно красива, предельно серьезна и вся, от острых каблучков модных сапожек до кончиков ниспадающих на плечи платиновых волос, сосредоточена на деле, которым занималась в данный момент. Она была похожа на ветер – опять же как всегда, когда впервые появлялась в поле зрения. Это первое впечатление, создаваемое ее летящей походкой и реющими вокруг прекрасного лица дивными волосами, уже на первой минуте разговора сменялось другим, не столь романтическим, зато куда более точным: переходя к делу, Марта становилась похожей на летящую в цель пулю. Делом она занималась всегда, когда не спала (даже в постели с мужчиной она не предавалась страсти, а вкалывала на результат, стремясь за минимальный промежуток времени получить максимум удовольствия), и, поскольку Андрей знал ее сто лет, ассоциация с ворвавшимся в затхлый склеп вольным ветром давно перестала его обманывать.