Тайная история - Тартт Донна
Под затуманенным исследовательским взглядом Банни эта и без того необычная подборка материала претерпевала дальнейшие метаморфозы. Как следствие, все до единого его творения оказывались настолько оригинальными, что с неизменным успехом повергали читателя в смятение. И все же работа по Джону Донну была худшей из всех никудышных работ Банни. (По иронии судьбы, она же оказалась и единственной опубликованной. После его исчезновения какой-то журналист попросил небольшую выдержку из трудов пропавшего молодого ученого, и Марион дала ему ксерокопию. Один тщательно отредактированный абзац оттуда в итоге появился в журнале «Пипл».)
Банни где-то прослышал, что Джон Донн был дружен с Исааком Уолтоном,[44] и в каком-то тусклом закоулке его мозга это знакомство постепенно разрослось до того, что Банни уже практически не видел никакой разницы между двумя почтенными мужами. Мы так и не поняли, как возникла эта роковая связь. Генри возлагал вину на «Мыслителей и творцов», но выяснить это наверняка уже не представлялось возможным. За неделю-другую до срока сдачи Банни начал регулярно наведываться ко мне. Часа в два-три ночи он возникал на пороге моей комнаты со съехавшим набок галстуком и выпученными глазами, так что можно было подумать, будто пять минут назад он едва не стал жертвой природного катаклизма.
— Привет-привет, — бормотал он, входя и запуская обе пятерни в растрепанную шевелюру. — Надеюсь, не разбудил. Ничего, если я включу свет, а? М-м, о чем я? А ну да, ну да…
Включив свет, он несколько минут расхаживал со сложенными за спиной руками и лишь покачивал головой. Наконец замирал как вкопанный и с отчаянием в глазах выдавал:
— Метагемерализм. Расскажи мне об этом. Все, что можешь. Мне нужно хоть что-нибудь узнать о метагемерализме.
— Извини, я даже не знаю, что это такое.
— Я тоже, — обреченно вздыхал Банни. — Кажется, что-то связанное с пасторальным искусством. Так я смогу связать Донна с Уолтоном, понимаешь?
И вновь начинал кружить по комнате.
— Донн. Уолтон. Метагемерализм. Вот где собака зарыта.
— Банни, мне кажется, такого слова вообще нет.
— Есть-есть. Происходит из латыни. Каким-то там боком связано с иронией и пасторалью. Я просто уверен. Картины, скульптуры, все в таком духе, скорее всего.
— Оно хотя бы есть в словаре?
— Черт его знает. Даже не знаю, как оно толком пишется. Я вот о чем, — складывал он рамку из пальцев, — поэт и рыболов. Parfait.[45] Добрейшие друзья. Живут привольной жизнью на просторе. А связкой тут должен быть метагемерализм, понимаешь?
И так продолжалось полчаса, а то и больше, — Банни нес вдохновенный бред о рыбалке, сонетах и бог знает еще о чем, пока в середине монолога его не осеняла очередная гениальная мысль. Тогда он исчезал так же внезапно, как и появлялся.
Он дописал работу за четыре дня до сдачи и гордо расхаживал по кампусу, показывая ее всем подряд.
— Неплохо получилось, Бан, — осторожно заметил Чарльз.
— Спасибо, польщен.
— Но тебе не кажется, что стоило почаще упоминать Джона Донна? Тема ведь касалась его, нет?
— А, Донн… — отвечал Банни с усмешкой. — Честно говоря, не хотелось его во все это впутывать.
Генри читать работу не стал.
— Уверен, это выше моего понимания, — я серьезно, Банни, — сказал он, пробежав взглядом первую страницу. — Слушай, что у тебя с машинкой?
— Печатал через три интервала, — гордо ответил Банни.
— Строчки чуть ли не в трех сантиметрах друг от друга.
— Похоже, типа, на белый стих, правда?
Генри презрительно хмыкнул:
— Скорее, типа, на меню.
Единственное, что мне оттуда запомнилось, — это последнее предложение: «И оставляя Уолтона и Донна на берегах метагемерализма, мы шлем прощальный привет двум знаменитым корешам былых времен». Мы подозревали, что работу не примут, но Банни на этот счет совершенно не волновался: он был весь в предвкушении поездки в Италию — близкой настолько, что по ночам над его кроватью уже нависала тень Пизанской башни, — и думал лишь о том, как бы поскорее вырваться из Хэмпдена, разделаться с семейными праздниками и наконец-то прыгнуть в самолет.
Без особых церемоний он спросил, не помогу ли я ему собраться, раз уж мне все равно нечего делать. Я пообещал помочь. Когда я зашел к нему, Банни стоял посреди неимоверного бардака и без разбора вываливал содержимое ящиков в чемоданы. Я осторожно снял со стены японскую гравюру в рамке и положил ее на стол. «Не трожь! — заорал он и, с грохотом уронив очередной ящик, метнулся к картинке. — Этой штуке две сотни лет!» Сказать по правде, я знал, что эта штука намного моложе, поскольку пару недель назад случайно заметил, как он кропотливо вырезал ее из книги в библиотеке. Я промолчал, но выходка настолько меня разозлила, что я тут же ушел, не дослушав его неуклюжих полуизвинений. Позже, после его отъезда, я обнаружил в почтовом ящике вымученную примирительную записку, в которую были завернуты дешевый томик стихов Руперта Брука[46] и упаковка мятных леденцов.
Генри покинул Хэмпден тихо и быстро. Вечером он сказал нам, что уезжает, а на следующий день его уже и след простыл. Отправился ли он в Сент-Луис или же прямиком в Италию — никто из нас не знал. Через два дня уехал и Фрэнсис, и провожали мы его так, словно расставались на три года: добрые сорок пять минут Чарльз, Камилла и я стояли, потирая замерзшие носы и уши, перед заведенным «мустангом», утопавшим в белых клубах выхлопа, пока Фрэнсис, опустив боковое стекло, выкрикивал нам прощальные напутствия.
Близнецы уезжали последними, и, видимо, отчасти поэтому думать об их отъезде мне было особенно тяжело. Когда гудки Фрэнсиса смолкли в безмолвной заснеженной дали, мы вышли на лесную тропинку и добрели до их дома, едва перебросившись парой слов. Чарльз включил свет, и я увидел душераздирающе прибранную квартиру: пустая раковина, натертые воском полы и выставленные у двери чемоданы.
В тот день столовая и кафетерии были закрыты уже с полудня. Шел сильный снег, быстро темнело, в чисто вымытом, пахнущем лизолом холодильнике не осталось ни крошки. Усевшись за кухонный стол, мы разделили импровизированный ужин: консервированный грибной суп, крекеры и пустой чай — у нас не было ни молока, ни сахара. Главной темой разговора была предстоящая поездка близнецов: как они управятся с багажом, на какое время следует заказать такси, чтобы им успеть на поезд, отходящий в половине седьмого утра, и все в таком духе. Я включился в их разговор, но меня уже начало охватывать то глубокое уныние, в котором мне было суждено провести еще много недель. Затихающий шум «мустанга», постепенно сходящий на нет в онемевшем белом пространстве, до сих пор звучал у меня в голове, и тут я внезапно осознал, какими одинокими будут следующие два месяца — колледж закрыт, все укутано снегом, вокруг ни души.
Они сказали, чтобы я не приходил их провожать, ведь они уезжают очень рано, но все равно уже в пять утра я оказался у них, чтобы попрощаться еще раз. Утро было безоблачным, черное небо усеяно звездами, столбик термометра на портике Общин упал до минус двадцати. Перед домом стояло готовое к отъезду такси. Шофер как раз захлопнул крышку набитого доверху багажника, а Чарльз и Камилла запирали дверь подъезда.
Они были слишком озабочены и взволнованы, чтобы обрадоваться моему появлению. Близнецы плохо переносили путешествия: их родители погибли в автокатастрофе, и они начинали нервничать задолго до того, как им предстояло куда-нибудь ехать.
Вдобавок они опаздывали. Чарльз опустил чемодан на землю и пожал мне руку.
— Счастливого Рождества, Ричард. Ты ведь, надеюсь, будешь нам писать? — сказал он и потрусил к машине. Камилла, попытавшись справиться с двумя огромными саквояжами, в конце концов уронила их в снег:
— Черт побери, мы просто не затащим все это барахло в вагон!