Дмитрий Вересов - Сердце Льва
— Химмельдоннерветтер! Ты что, сдурел, сраная задница? — услышал он визгливый голос Юргена Хатгля, но еще сильнее придавил педаль и резко крутанул сразу сделавшийся бесполезным руль.
Страшная сила навалилась на него, вдавила в жалобно скрипящий, мнущийся как бумага металл и, покувыркав, вышвырнула из темноты багажника в мрачную темноту зимней ночи. Впрочем, не такую уж и мрачную — на небе висела луна, а у подножья огромной изувеченной сосны весело горела перевернутая «Волга», правое переднее колесо ее все еще вращалось с мерзким, похоронным каким-то звуком. В тон ему стонал, пуская розовые пузыри, задыхающийся в сторонке Юрген Хатгль. Потом машина оглушительно взорвалась, к лапчатым вершинам сосен взвилось ослепительное пламя, и Хаттль, когда все стихло, прошипел:
— А баба-то твоя, также как и мамаша, слаба на передок. Не устояла перед бампером.
На его бледном, белее савана, лице застыла пакостная, злорадная усмешка, рот в багровых отсветах пожарища казался узкой безобразной щелью.
— Что? — Хорст кое-как выбрался из сугроба, пумой метнулся к Хаттлю, с яростью взял за горло. — Что ты сказал?
— Повторяю еще раз, для идиотов. — Хаттль судорожно дернулся, схватился за грудь, и по подбородку его потянулась жижа. — Бабу твою мы поимели бампером… Предатель, сука, коммунист ну давай, давай, убей меня, иуда!
Хорст медленно сомкнул стальные пальцы, Хатгль, дернувшись, обмяк, и в воздухе, зловонном от пожарища, запахло человеческим дерьмом.
Хорст истошно закричал и, не силах сдерживаться потеряв все человеческое, бешено лягнул недвижимое тело Хаттля.
— Не верю, ты, сволочь, не верю!
Потом, уже справившись с собой, он снял все, чтo можно было снять с убитого, взял бумажник, парабеллум, набор ножей и пошел, проваливаясь по колени в снег, к дороге. Не важно куда, лишь бы отсюда подальше. Мутно светила луна, шептались стрельчатые ели, Хорст Лёвенхерц, он же Епифан Дзюба, брел вдоль дорожной колеи. И тут в голове его вдруг послышался шепот, невнятный, завораживающий, похожий на шелест осенних листьев. Звуки, казалось, доносились не извне, а рождались в нем самом. Голоса, голоса, голоса. Хор, море, океан голосов. Чужих, на незнакомом языке, мгновенно уносимых эхом, однако смысл сказанного был понятен — иди, иди на север, поклонись звезде…
«Что за черт!» — Хорст оступился, упал, но тут же неведомая сила подняла его на ноги и погнала в лес. А голоса в голове становились все громче, ревели как гром: «Иди, иди на север, иди к звезде!» Потом перед глазами Хорста разлился яркий свет, и он увидел могучего гиганта, бородатого, в кольчуге, потрясающего копьем. Бога-аса Одина, совсем такого, как на иллюстрациях к Старшей Эдде. Мудрого, всезнающего, зрящего в судьбы мира.
— Иди к звезде, — строго приказал он Хорсту, сделал величавый жест и указал на север копьем. — Иди с миром.
Глубоко запавший единственный глаз его свелся пониманием. Затем, подмигнув, Один воспарил в свой Асгард, и Хорст увидел мать, баронессу Фон Кнульп — бледную, небрежно причесанную, без привычных бриллиантовых серег.
— Будь стоек, маленький солдат, путь твой на север, — сказала она чуть слышно дрожащими губами и медленно двинулась прочь…
— Мама, подожди, мама, — закричал было Хорст но тут все окутало пламя, и из смрадного, воняющего серой облака чертом из табакерки выскочил Хаттль, на нем были только генеральская папаха и лиловые, обгаженные подштанники.
— А ну, шагом марш на север! — грозно, по-ефрейторски раздувая щеки, заорал Хаттль. — Зиг хайль!
Хорст поскользнулся и, провалившись в бездонную щель, все быстрее полетел в мерцающем свете, нет, не вниз, а на север, на север, на север… Потом что-то липкое и невыразимо мерзкое окутало его, все цвета и звуки погасли. Время для него остановилось.
Пробудил Хорста негромкий взволнованный голос:
— Андрей Ильич, иди сюда! Вроде отпускает его, порозовел, ворочается. Ну да, веко дрогнуло…
Послышались тяжелые шаги, и другой голос, низкий и раскатистый, подтвердил:
— Верно, Куприяныч, легчает ему. Теперь оклемается, Бог даст.
— Пить, пить, — трудно сглотнув слюну, Хорст медленно открыл глаза и мутно уперся взглядом в лицо улыбающемуся человеку. — Пить…
Человечек этот был бородат, низкоросл и плюгав, в отличие от второго — огромного, широкоплечего, звавшегося Андреем Ильичом. Оба они смотрели добро, без хитринки. По-человечески. Однако пить Хорсту не дали, ни глотка.
— Нельзя прямо сейчас, загнуться можно, — веско произнес Андрей Ильич и, подсев поближе на дощатую лавку, протянул широкую, как лопата, руку. — Ну-с, давайте знакомиться. Трифонов, художник, бывший член их союза. А также космополит и американский шпион.
— Куприянов, Куприян Куприянович, — с живостью включился в разговор бородатый человечек и оскалился широко, но невесело. — Тоже шпион, правда, английский. Вдобавок медик-недоучка и член семьи изменника родины. А вы что, и вправду генерал?
Рябоватое скуластое лицо его было некрасиво, но притягивало искренностью, энергичным блеском умных глаз. Чувствовалось, что и с юмором у него все в порядке.
«А я, коллеги, шпион немецкий», — хотел было покаяться еще не пришедший в себя Хорст, но удержался, ответил уклончиво:
— Да нет, генерал я свадебный, понарошечный. А так комбайнер-орденоносец, хлебороб-целинник Епифан Дзюба. Здоровы будем.
— Значит, не генерал, а комбайнер, — едко в тон ему хмыкнул Андрей Ильич и, вытащив огромный, лосиной кожи кисет, принялся вертеть козью ногу. — Ну и ладно. А то обстановка-то у нас спартанская. Не бояре, враги народа. Куприяныч, ставь-ка чайник, надо потчевать гостя дорогого!
Похоже, его очень радовал тот факт, что Хорст ухлопал генерала КГБ с физиономией Юргена Хаттля. Ясное дело, живые генералы КГБ свою папаху и удостоверение не отдают.
— А где я? — Хорст, приподнявшись на кровати, еле справился с внезапной дурнотой, опустился на подушку и крепко обхватил пылающую голову ладонями, — Ничего не помню, все как с похмелья…
Щеки его покрывала густая щетина, а в голове, пустой и гудящей, словно колокол, ползала по кругу единственная мысль: идти на север, идти на север…
— Добро пожаловать в Лапландию, товарищ комбаинер, — с ухмылочкой Трифонов поднялся, ловко шкурил и широко повел рукой с дымящейся цигаркой. — Страну озер, медведей и советских заключенных. А что касаемо бедственного состояния вашего так это меричка, если по-простому. Сиречь арктическая истерия.
— Эмерик, точно эмерик, — сказал Куприяныч и обнадеживающе глянул на Хорста. — Ничего, ничего, прогноз благоприятный. Шаман у нас хороший вылечит. Очень, очень сильный нойда.
На полном серьезе сказал, без тени улыбки, с полнейшим профессиональным уважением.
— Шаман? — Хорст прищурился, и в голове его, гудящей и больной, стало одной мыслью больше — про дурдом. Вот только очень-очень сильных нойд ему не хватало. Для полного счастья.
— Наука здесь бессильна, — Куприяныч, как истый представитель этой самой науки, изобразил раскаяние и сделался похожим на нашкодившего гнома, — Нет даже единого мнения о причинах болезни. Объяснение одно — психоз. Впрочем, неудивительно, симптоматика изумляет — кто поет на незнакомых языках, кто кликушествует, кто идет на север, кто предсказывает будущее, причем с поражающей воображение достоверностью. Внешность больных во время приступа кардинально изменяется, многие становятся похожими на мертвецов или восковые куклы, а если человека в этом состоянии ударить, скажем, ножом, то вреда это ему не нанесет — раны затягиваются прямо на глазах. Вот вы, товарищ комбайнер, сколько времени шатались по лесам? С неделю наверное, не меньше. И тем не менее как огурчик — ни обморожений, ни истощений. А все потому, что когда душа заснула, в тело ваше вселились духи — так по крайней мере трактуют эмерик шаманы-нойды. Сейчас же наоборот, душа проснулась, а духи почивают — отсюда и тошнота, и ломота в конечностях, и головная боль. Ну да ничего, это пройдет. Давайте-ка теши лососевой да печени лосиной. С брусничным чайком. Теперь уже можно.
Хорсту между тем действительно полегчало, в голове, все еще гудящей, но терпимо, появилась третья мысль — о еде.
Хорст спустил с лежанки ноги, поднялся, осмотрелся.
Бревенчатая, рубленая в лапу изба, проконопаченная для тепла мхом. Дышала жаром низенькая печь, тускло изливала свет керосиновая лампа, обстановка — стол, лавки, полки — незатейлива. Пахло дымом, табаком и автомобильным выхлопом — в лампе, видимо, горел бензин, смешанный, чтоб не полыхнуло, с солью. Впрочем, трогательная тяга к прекрасному ощущалась и здесь — одна из стен была завешана натюрмортами, портретами, ландшафтами, выполненными в различных манерах, от классической до кубизма. Правда, на бересте, скобленом дереве, жуткими малярными красками.