Александр Звягинцев - Естественный отбор
Бладхаунд Рамзай, внимательно наблюдавший за всем этим остервенением, вдруг оторвал голову от колен хозяина и, встав в боевую стойку, издал такой леденящий душу рык, что с ольховника посыпались жухлые листья, а генерал-пузанок, икнув с перепугу, откатился подальше от костра.
— Не шабака у Инквижитора, — прошамкал он летному полковнику. — Ж-жверь немышшлимый какой-то!
— Рамзай хороший, — засмеялся тот. — Просто лаять не умеет.
— Я и говорю: хороший, — вздрогнул от повторного рыка пузанок. — А вшеж — ж-жверь немышлимый!
От рыка бладхаунда, перешедшего в грозный рев, клубок из сцепившихся собак распался. Решив не искушать судьбу, доберманы, ротвейлеры и борзые откатились с добычей подальше в ольховник. А Рамзай, сразу потеряв к ним интерес, снова положил голову на колени задумавшегося о чем-то хозяина и смотрел на него преданными, налитыми кровью глазами.
* * *Крохотная безлюдная станция, со всех сторон зажатая многовековым сосновым бором. По просеке прямо от нее единственная дорога со свечами фонарей. Ни человека, ни машины, ни приблудной собаки.
— Это что — волки? — Скиф задрал голову в снежную темень и прислушался.
— Может, и волки.
— Какой же тут город Циолковского? Завез меня в свою монашескую пустынь.
— Не вводи себя в грех сомнения. Пошли на остановку. Сейчас автобус пойдет. С этой станции до города еще добрых десять километров.
Мела мягкая, словно из сахарной ваты, пурга. В добитом до дыр автобусе посвистывал ветерок. В этом темном шарабане они были одни, не считая водителя за перегородкой. В желтом свете фар каруселили снежинки. В долгополой рясе Скифу сделалось тепло и уютно, и он не заметил, как его убаюкала дорога.
Прошла ровно неделя, как они отплыли на украинском судне из Белграда вниз по Дунаю. Пять дней кошмарной дремы в трюме, когда и в сон морит, а не заснешь из-за духоты и тесноты. Два дня с вокзала на вокзал, где тоже глаз не сомкнуть…
Проснулся Скиф, когда автобус стало швырять из стороны в сторону на занесенных сугробами городских улицах. Потом был путь по извилистой тропинке за покосившимися темными заборами, потом бревенчатая избушка, вросшая в землю, и русская печка с потрескивающими березовыми поленьями. Где-то в углу возились и попискивали мыши или крысы. Домашние, безобидные. Не те вечно голодные волосатые твари из танкерного трюма. Нет более чуткой твари, чем крыса. Всю жизнь настороже, сколько небось за все время ей приходится инфарктов перенести? Никто и никогда не застанет крысу врасплох. Но стоит ее приручить добром и если она приживется среди добрых людей, то тогда уже не отыщется на свете более беспечного создания. Среди своих она спит крепким сном праведника на спине кверху брюхом, вольно раскинув по сторонам все четыре лапы и беззащитный хвост. За него спящую крысу можно смело таскать, переворачивать ее с боку на бок — не проснется.
Скиф первый раз за последние десять лет не умом, а каким-то неведомым чувством проникся ощущением того, что он среди своих. В жарко натопленной избе он проспал почти сутки, и его никто не будил.
* * *Последний раз он спал вот так спокойно больше двадцати лет назад, да еще с гаком. Скифу тридцать восемь лет, если можно верить человеку без документов, а тогда было четырнадцать, когда он увидел свой первый странный сон. Тогда еще не было Скифа — Скворцова Игоря Федоровича, а был восьмиклассник Игорек со смешной фамилией Вовк. Смешной потому, что он сам был похож на взъерошенного волчонка с недоверчивым взглядом. И была квартира на первом этаже с окнами в палисадник с высокими мальвами. Были еще живы мать, отец, сестра и брат, даже бабушка была тогда еще жива. И все умещались в одной четырехкомнатной квартире.
Скиф из детства не помнил ни одного туманного росистого утра. Он мальчишкой был большой любитель поспать, а когда продирал глаза, в высоких тополях напротив окон весело играло южное солнце и вовсю распевали птицы, каждый день будившие его на каникулах. Потом ему ни разу в жизни нигде не довелось чувствовать себя по-домашнему комфортно. В пятизвездочных отелях солдат на постой не ставят, а в дешевых всегда пахнет казармой.
Тот самый первый из всех памятных снов начинался обрывистыми горами. Вот он стоит на остром хребте, а вокруг кроваво-коричневые ущелья, по дну которых плывут потоки огня. Пламя поднимается все выше и выше, и вот над бушующим морем огня торчат только красноватые пики гор. Кстати сказать, в то время он настоящих гор еще не видел.
Летний ремонт своими силами был святой традицией в его далеком доме. Да не просто ремонт, а чтоб с блеском и шиком. Чтобы краска на окнах и дверях блестела, олифу нужно было предварительно разогреть на газовой плите. Тут главное — не упустить момент, когда она начинает закипать и пучиться пенной шапкой из кастрюли… И вот однажды в тот самый последний миг недосмотрели. Кипящее масло вспыхнуло. Огонь пылал, словно продолжение сна, когда Игорь проснулся. Его, завернутого в одеяло, отец успел выбросить из окна в палисадник с цветущими мальвами…
А за несколько минут до беды отец неожиданно для всех крикнул из кухни, чтобы ему открыли входную дверь. Нужно было вышвырнуть кипящую огнем кастрюлю на улицу. Вся семья, налетая друг на друга, кинулась в коридор к дверям. Все с ужасом смотрели, как отец на вытянутых перед собой руках проносит мимо них пылающее варево. Горящая олифа с шипением расплескивалась, и пламя расползалось по его рукам. С треском лопалась на них обугленная кожа.
Отец поскользнулся на одной из горящих лужиц, которые оставлял по пути. Кастрюля со зловещим потрескиванием покатилась по полу, и сотни липких огненных брызг обдали прижавшихся в страхе друг к другу родственников. А на кухне пылали еще две кастрюли.
Так Скиф впервые узнал, на что похож настоящий напалм. Некоторым из объятых пламенем родственников удалось-таки вырваться из огненного ада. На стенах, вдоль которых они шли вслепую, оставались горящие лоскутья кожи…
Покойный отец был военпредом на «Ростсельмаше», военной формы не носил и только с Великой Отечественной сохранил воспоминания о тяготах службы. Так что говорить, что в душе Скифа с детства звенела армейская струнка, вряд ли стоит.
После трагической гибели всей семьи за Скифом приехал с Урала фронтовой друг отца, полковник-инженер, доктор технических наук Скворцов. У Игоря снова появились мать, отец и брат с сестрой, но спать, как прежде, беззаботно он уже не мог. Ему снились сны, которые стали частью его бытия.
Ему снились горы, города, в которых он никогда не бывал, но чувствовал их родными. Сны тянулись один за другим, как бесконечный сериал. В них звучала тягучая глубокая музыка, но почти не было слов. Он был в своих снах всегда главным героем и в каждом из них почти каждую ночь ехал куда-то, где его ожидали встречи с воспоминаниями детства и родными людьми. Этот несмолкаемый музыкальный призыв без слов и бесконечная погоня за уплывающим счастьем наполняли его сны привкусом дорожной романтики. Проснувшись, он был готов бросить все, отправиться на вокзал и сесть в первый попавшийся поезд.
Жить в новом доме Игорь больше не мог и скоро попросился в Суворовское училище в Свердловске. Его долго отговаривали новые родители, потом в спешке оформляли документы, а тут как раз пришла пора получать первый паспорт советского образца. Ему выдали на руки «серпастый и молоткастый» с записью: «Скворцов Игорь Федорович».
Паспорт он менять не стал — через пару лет все равно пришлось бы его сменить на военный билет, а затем на удостоверение личности офицера. Но и военный билет в Рязанском училище выправили на Скворцова, с этой же фамилией в удостоверении личности он и отправился воевать в Афганистан.
С выбором военной карьеры тоже вышла неувязка. Скиф закончил Суворовское училище всего лишь с одной четверкой по географии. Приемный отец, полковник Скворцов, ученый-программист с мировым именем, настойчиво упрашивал упрямого приемыша поступать в Харьковскую академию ракетных войск, но Волчонок, как звали его в новой семье, всякий раз встречал такое предложение в штыки: «Буду только боевым командиром!»
Скиф-Вовк утратил не только безмятежный сон, родную семью и фамилию. Обидную четверку по географии он давно уже исправил в скитаниях по дорогам войны на «отлично», семью обрел во фронтовом братстве, а имена менял с каждым новым документом. Но в нем осталась упрямая вера, что пусть хоть весь мир против тебя, зато у каждого в семейном тылу всегда есть человек, который примет тебя любого. Эту веру он ввел в закон жизни, и теперь у него оставались только два человека, ради которых он мог жить, — жена Ольга и дочь Ника. Жену свою он не видел почти десять лет, а дочери не видел никогда.
Еще мальчишкой придумал он себе слепую веру в непогрешимость семейного уклада. Он знал — верить можно только близким родственникам, которых у него тогда уже не осталось. Все жестче играли желваки на смуглых скулах взъерошенного пацаненка, злым волчонком посматривал он на мир прищуренными карими глазами.