Андрей Добрынин - Десятиглав, Или Подвиг Беспечности
"Говорят, приперлись все столпы местного общества, — промолвил у меня над ухом Степанцов, тоже глядя в щелку кулис. — Надо бы читать что-нибудь побезобиднее". Я хмыкнул в знак согласия, поскольку подумал, что коли уж зритель заплатил деньги за билет, то наш концерт не должен его (зрителя) раздражать, каким бы тупым он (зритель) ни был. Такая логика, однако, имеет существенный изъян: бывают ведь и не тупые зрители, и уж они-то ждут от концерта чего угодно, но только не покоя и благолепия. Как правило, на наших представлениях данное противоречие разрешалось очень просто: среди восторженно внимающей публики нашим недоброжелателям приходилось волей-неволей превозмочь свой инквизиторский раж, подняться над собственной природной тупостью и научиться по примеру всех окружающих ведеть хорошее там, где прежде априори виделось только плохое. Из таких перековавшихся врагов впоследствии выходили самые фанатичные наши поклонники. Но, повторюсь, эти люди для успеха перековки должны почувствовать себя одинокими в чуждой среде, тогда как присутствие в зале начальства преисполняет их ощущением собственной силы и непререкаемой правоты.
Понимая это, я решил вести себя поосторожнее, дабы не получилось скандала, тем более что я с давних пор взял на себя жертвенную миссию выступать на наших концертах первым, расшевеливая неподатливую публику и задавая тон всему мероприятию. Следовательно, общая атмосфера на концерте в огромной степени зависела от меня — от того, что и как я буду читать, сумею ли добиться отклика от зала и каков будет этот отклик.
Однако стоило мне выйти на сцену и посмотреть на притихшую в ожидании публику, как все мои благие намерения мгновенно рассеялись. Сначала я поймал на себе несколько снисходительных взглядов из той части зала, в которой расположилось начальство. Эти взгляды как бы говорили: "Ну-ну, посмотрим, чем ты нас удивишь. Ты там старайся, а уж мы, так и быть, потерпим, поскучаем…" Глаза мои потемнели, на щеках ходуном заходили желваки, но через мгновение лицо мое расплылось в радостной улыбке — это я увидел в первом ряду наших вчерашних подруг, посылавших мне воздушные поцелуи. Все они были в весьма откровенных вечерних платьях (впрочем, в отличие от большинства высокопоставленных жен, им было что показать), а у их ног сидел и с любопытством взирал на меня аккуратно причесанный идиот в кургузом клетчатом пиджачке и при галстуке. Еще в тот момент я подумал, что всем своим обликом он очень напоминает нескольких хорошо мне знакомых малоизвестных поэтов. Удивительно, но этому моему наблюдению в самом скором времени суждено было блестяще подтвердиться. А пока, выйдя к микрофону, я отбросил все свои опасения и обрушил на зал стихи, полные горечи, гнева и презрения к власть предержащим. Публика поначалу притихла, ибо трусливый конформизм всех массовых действ постсоветского периода (не исключая и митингов оппозиции) успел войти в привычку, и столь бескомпромиссное выражение социального протеста заставляло слушателей вздрагивать и пугливо озираться. Особенно поразило собравшихся то, что новая элита в моих стихах представала не зловещей, коварной и необоримой силой, как в набивших оскомину причитаниях коммунистов, а в совершенно идиотском виде, значительно больше соответствовавшем действительности. Освоившись постепенно с таким нестандартным изображением общественной ситуации, простая публика оживилась, тогда как элитарная часть зала окаменела и превратилась в мрачный остров неподвижности и молчания в море смеха и аплодисментов. Вдобавок слушатели смекнули, что на их глазах вместе с ходом концерта назревает огромный скандал, и это пронизывало воздух зала дополнительным напряжением. Григорьев несколько разрядил эту предгрозовую атмосферу, прочитав свои стихи в стиле так называемого "сплошного позитива", то есть полные благостности, просветленности и почти религиозного восторга перед чудом бытия. Однако и во время его выступления очки ревнителей нравственности испускали угрожающие отблески, поскольку поэт не стеснялся с одинаковым умилением воспевать как невинные цветочки, пчелок и собачек (правда, порой превращая их в приапические символы), так и любезные его сердцу попойки и сексуальные игрища, которые, впрочем, в его изображении также выглядели совершенно естественно и потому невинно. Но именно это и приводило в ярость ревнителей нравственности: по их мнению, подобных материй позволительно касаться лишь для дальнейшего перехода к нравоучениям, суровому осуждению и анафеме. Молитвенное любование поэта некоторыми сторонами плотского человеческого бытия приводило в бешенство несчастных борцов за моральную чистоту. Они, однако, сдерживали свои чувства до тех пор, пока Григорьева у микрофона не сменил Степанцов. Последний нисколько не интересовался ни политикой, ни экономикой, зато очень любил изображать повседневную жизнь российского социума во всем ее неприкрашенном безобразии. Особенно удавались ему описания различных сексуальных уродств, с таким упоением насаждаемых новыми хозяевами жизни на терпеливой русской почве. Известно, однако, что нигде так не пекутся о внешних приличиях, как в борделе — как бы в подтверждение этого правила в оловянных глазках внимавших нам важных персон на смену скуке пришло недоумение, которое теперь сменилось гневом. Однако мы, поймав кураж, и не думали останавливаться. Начав чтение по второму кругу, мы бросили в бой произведения не просто бунтарские или скандальные, но вдобавок изобиловавшие так называемой табуированной лексикой, а если выражаться понятно, то многоэтажными матюками. В течение какого-то времени концерт не перерастал в скандал лишь потому, что наши противники в зале жаждали узнать, какую еще крамолу мы для них приготовили, и, стремясь услышать побольше, сохраняли молчание, жадно впивая ушами все новые и новые возмутительные опусы. Однако когда время концерта стало истекать, наиболее заскорузлые реакционеры стряхнули с себя оцепенение. "Порнографы!" — перебил только начавшего читать очередное стихотворение Степанцова дребезжащий женский голос. Выкрик был столь пронзителен, что Степанцов смолк и мы все повернули головы к источнику этого отвратительного звука. Какая-то пожилая безвкусно одетая дама с мужским лицом, поднявшись с места и нервно поправляя очки, продолжала: "Стыд и позор!" — но тут же осеклась на полуслове, громко ойкнула и плюхнулась обратно в кресло. За ее спиной я увидел лицо Евгения, который, похоже, дал ей тычка в спину. Дама сделала попытку снова вскочить, но справа и слева на ее плечи опустились могучие руки и с необоримой силой вдавили ее в сиденье. Удивительно, но и справа, и слева от скандалистки тоже сидел Евгений. До меня донеслось зловещее шипение одного из трех Евгениев: "Сиди, дура старая, а то прибью…" Не успел я задуматься над тем, в самом ли деле нашему другу удалось настолько размножиться или же это просто обман зрения, как тут же заметил еще нескольких Евгениев в разных концах зала. Все они занимались полезным делом, то есть охлаждали пыл жалких ненавистников нашего таланта. Например, кучку субъектов, шумно вставших со своих мест и попытавшихся демонстративно покинуть помещение, Евгении намертво заблокировали в узком проходе между рядами и подвергли всевозможным издевательствам. Со сцены эту расправу глумливо поощрял Степанцов. Когда одна из оскорбленных дам ринулась было по проходу в другую сторону, ей подставили ножку, и она с грохотом и лязгом врезалась головой в ту самую загадочную железную коробку, к которой я присматривался с самого начала концерта. Коробка открылась, и мне показалось, будто из нее что-то выскочило. В конце концов наши недоброжелатели покинули зал, но это был уже не гордый уход, а трусливое бегство. Подозреваю, что помимо всего прочего их напугало невероятное количество совершенно одинаковых противников, с которыми им пришлось столкнуться. А вдогонку им неслись раскаты голоса Степанцова, читавшего свою матерную "Историю с гимном". В этом произведении и политический лидер страны, то есть президент, и ее культурный лидер, то есть Алла Пугачева, описаны, как известно, с таким пренебрежением и цинизмом, что в головах растерявшихся отцов города окончательно оформилась мысль попросту позвать милицию. Самый молодой из местных руководителей поднялся с места, повернулся к боковому проходу и открыл рот, но внезапно вместо властного распоряжения издал бесодержательный вопль, запрыгал на одной ноге, а затем со стонами рухнул обратно в кресло. Другой руководитель, сидевший рядом, приподнялся, собираясь, видимо, прийти на помощь соседу, но вдруг тоже пронзительно завопил и плюхнулся на сиденье, высоко задрав ноги в дорогих туфлях. Руководители и их жены беспокойно зашевелились, нагнувшись и пытаясь высмотреть на полу сновавшее там кусачее существо, вырвавшееся на волю из железной коробки. Впрочем, в общей буре восторгов публики вся эта сцена прошла почти незамеченной. К тому же общее внимание привлекли крики наших подруг: "Местный поэт! Наш поэт! Пусть наш поэт почитает стихи!" И они вытолкнули на сцену идиота, который уверенно направился к микрофону. Григорьев, очень любивший, когда всякие нелепости вклинивались в концертную программу, не растерялся и тут же объявил во второй микрофон: "А сейчас гордость этого прекрасного города талантливый поэт Николай Беспечный почитает нам свои новаторские стихи!" Публика встретила это объявление ревом восторга. Идиот расплылся в улыбке, зажмурился, почесал гениталии и внезапно с бешеной экспрессией завопил, оглушая зал: