Евгений Чебалин - Гарем ефрейтора
Осмыслил. Опалило щемящим воспоминанием: год назад в этот день Дубов поздравил бойца Акуева с праздником. Он подарил ему букварь, шило и моток суровых провощенных ниток: скалы, кустарник нещадно драли обувь и одежду.
Апти оттолкнулся от забора, побрел вслед за арбой, за дрожащим, мокрым зеркалом шифоньера. Арба громыхала коваными колесами на камнях. Сбоку дико ревело, обдавало йодистым духом море. Все было здесь ненавистно-чужим, и Апти почувствовал удушье.
Изморось, сочившаяся с неба, сгустилась в проливной дождь. Апти нагнал арбу и увидел себя в зеркале. В синем текучем квадрате колыхался одинокий смазанный человек с бородой, в мохнатой папахе. Каленые штыки молний били в море. После каждой долго оглушительно трещало и рвалось небо, и погонщик, оскалившись, вжимал голову в плечи, бил осла по раскисшему крупу. Он него летели брызги, ишак дергал арбу. Мир на глазах густел, становился вязким, подолгу застревал в ушах мокрым грохотом.
Вокруг мутного бородатого человека в зеркале заметно сгущалось фиолетовое сияние. Апти, не отрываясь, глядел в зеркальную глубину, на себя. Боковым движением он уловил движение над морем. Крутнул головой, всмотрелся — в позвоночник стал заползать колющий ужас.
Над гребнями волн, зарываясь копытами в пену, тягучим скоком надвигался на берег старый знакомый — белый жеребец. Качался в седле закованный в серый френч Иван-царевич с опущенными веками, дымил трубкой, поглаживал усы. Рядом, держась за стремя, скользил гладкий тип в очках, ворковал бархатно:
— Вспомни сорок второй. В то время как весь советский народ лил свою кровь, это племя…
— У меня нет племен, есть народы. Это тоже народ! — громыхнул всадник.
— Я разве по-другому мыслю? — поразился гладкий. — В то время как весь советский народ лил свою и фашистскую кровь, этот «тоже народ» убивает грузин. Смотри! Мертвые пастухи! — Выхватил из кармана фотографии, развернул веером. Желтый, тигриный глаз царевича полыхнул дымным лучом, уперся в снимки.
— Вор у вора барана украл. Зачем украл, не знаешь? Видел сон, растолкуй. Таракан на стену вылез, гладкий, с клыками. Было желание раздавить. Почему не раздавил?
— Руку не захотел пачкать! — пронзительно, ликующе взвизгнул лысый, стал растворяться в воздухе.
Иван-царевич ударил коня пятками. Белый жеребец, оттолкнувшись от гребня, вытягивался в струну. В долгом низком прыжке зацепил копытом верхушку телеграфного столба. Подкова сорвалась, упала, звякнула о булыжник.
Апти перевел дыхание, догнал арбу с шифоньером. Его двойник в глубине зеркальной утробы шел на него. Вокруг сгущался смутный, белесый пейзаж. Поначалу размытый, он постепенно обретал четкость.
Апти всмотрелся, обмер. В облупленной мокрой раме вокруг двойника глубинно мерцал, обретая земную реальность, родной Хистир-Юрт, запорошенный снегом. Апти затравленно огляделся. Вокруг кипел, плескался проклятый, ненавистный ливень, водопадом рушился на мостовую. И абрек почувствовал, что сейчас умрет, если…
Теряя сознание, он рванулся из последних — сил всем своим существом туда — к двойнику, в бездонный квадрат зеркала, в знакомый мир, к родным саклям, белой пороше и сизым дымам из труб.
Неимоверным усилием дух его, просочившись сквозь стеклянную плоскость, ринулся к фигуре двойника, прильнул, всосался и растворился в ней.
Над фигурой, над морозно-слепящей порошей, над крышами трепыхалась калено-красная лента с безумно плясавшими буквами: «Да здравствует День Красной Армии!»
* * *Этот транспарант завис над улицей среди рева моторов, плача и криков. В объемистых клетках кузовов тесно сгрудилась человечья плоть, где девичья нетронутая грудь сплющивалась о лопатки мужчин. Творилось невиданное от сотворения аула.
В морозном воздухе нещадно шибало в нос выхлопным газом, потом, страхом и стыдом.
Апти видел сверху воспаленную красноту собачьих глоток, извергавших вой. Корова, убегавшая от чужака с винтовкой, ринулась в огород, опрастываясь от страха на ходу. Парно дымилась буро-зеленая жижа на сахарной белизне.
Из распахнутой двери сакли выбежал старик, раскрыл черный провал рта, закричал, потрясая посохом. Крика не было слышно, посох протыкал в низком небе круглые дырки.
Предсмертно, всполошенно суетился на сияющей белизне черный людской муравейник. Полнились решетчатые кузова черным войлоком бурки, курчавой папахой, серым платком, красным, слезно-мокрым лицом, кожаным хурджином, скатанным одеялом, простынно-пухлым узлом, хрупкими тельцами детей. Их поднимали над колыхавшимся безумием материнские руки.
Воплем, кашлем, стоном, плачем, ревом разбухала улица.
Солдат, ухватив поперек талии ясноглазую, круглолицую — совсем подростка, — волок ее к машине. Болезненно скалился, воротил лицо от сверлящего уши, безумного визга — та, которой не касалась еще от рождения мужская рука, погибала от стыда и страха.
Двое солдат тащили за руки вдоль улицы чеченца, молодого, жилистого, в разодранной до живота рубахе. Поперек черной, поросшей курчавым волосом груди бордовым разворотом дымился штыковой разрез, под ним все заляпано кровью. Молодой рвался из конвоирских рук, солдат дергало от бешеных рывков. Парень изловчился, харкнул старшему в лицо. Конвоир, вызверясь, зарычал, вывернулся, ударил чеченца ногой в пах. Отскочил.
Молодой, сломавшись пополам, оседал на снег. Солдат сорвал винтовку с плеча, истошно матерясь, передернул затвор. Ткнул стволом в согнутую фигуру. Винтовка дернулась, из ствола плеснуло едва видимое пламя, обуглив рубашечный сатин.
Трое окружили однорукого в распахнутом бешмете, не решая коснуться: на защитной гимнастерке под бешметом со стороны культи кровянисто поблескивали эмалью ордена, слева золотисто колыхалась гроздь медалей.
Апти всмотрелся, узнал: Абу Ушахов. Председатель стоял на своей земле, расставив ноги. На землисто-сером, бескровном лице полыхали глаза. Смотрел в упор на малую фигуру, вросшую в снег на обочине. Фигура торчала на белизне черным квадратом: вросла широкоплечей буркой в снег. Над буркой — серая каракулевая генеральская папаха с красным верхом. Генерал наблюдал сумасшедший людской муравейник. Ронял жесткие, сквозь зубной оскал, приказы подбегавшим.
Наткнувшись взглядом на однорукого с орденами, оцепенел и замер. Они смотрели друг на друга — каратель и приговоренный, смотрели неотрывно, не в состоянии расцепить взгляды. И красноверхий стал белеть лицом. Они молчали. Но их разговор раскатисто грохотал над Кавказским хребтом — от Хазарского моря до Черного.
— За что? — спросил однорукий.
— Приказ! Ты солдат, должен понять, — отчаянно оправдался генерал. — Меня сломали там, в кабинете, я трижды сдох, а воскрес дважды… Теперь торчу здесь мертвый, от меня смердит, как от крысы на помойке.
— Так и будешь жить мертвым? — грозно и брезгливо спросил Абу-председатель.
— Прости, солдат. Не я один, мы все…
— Врешь! Не все. Я видел других. Твой офицер зашел в саклю с солдатами. Там рожала молодая. Солдаты схватили ее, потащили к двери. Ребенок выпал из матери у порога. Солдат штыком отрезал пуповину. Ребенок остался в сакле, мать унесли. Офицер снял шинель, завернул ребенка. Потом выстрелил себе в рот. Они теперь лежат в сакле, на красном полу. А ты стоишь на белом, живой. Ты живой! Если ты мужчина, стань настоящим мертвым! Ты живой, хотя и смердишь, как крыса на помойке!
— Уве-сти-и-и! — взревел генерал солдатам. Отвернулся, скрипя зубами, лицом к сияющей громаде Эльбруса, подпиравшего бирюзовый свод неба. По меловой щеке сползала к подбородку тусклая жемчужина — ветрено было. Генерал стер ее острым плечом бурки. Больше не оборачивался, лишь махнул рукой, давая сигнал битком набитым ревущим «студебеккерам».
Рев уплотнился, окреп, кузова тронулись, поплыли вровень с крышами саклей. Околица глотала машины одну за другой. Черным зловещим жуком ползла в арьергарде генеральская эмка. Повисла стылая тишина. Взлетел на жердь петух, вспоров безмолвие сиплым криком.
Топились печи за распахнутыми настежь дверями, с улиц виден был трепет огня на поленьях. Кудрявые дымы зябко текли из труб, кошачьими хвостами подпирая оцепеневшее небо: ветер скорбно, надолго затих. Дымы текли сами по себе полчаса, может больше. Потом стали прозрачно истаивать, пока не растворились в погребальных сумерках.
… В открытую дверь боязливо просунулась лохматая башка волкодава. Окрика не последовало. На дощатом столе смутно белела баранья кость, пахло сытостью. Пес, цокая когтями по доскам, сделал шаг, другой, грозно скалясь, обходя ненавистно смердивший труп чужака. Рядом едва приметно шевельнулся, слабо пискнул шинельный сверток.
Собака, боязливо приседая, подобралась к столу, остановилась, нетерпеливо перебирая лапами, все еще не решаясь на воровство. Шинельный сверток у порога вдруг заворочался, заверещал, надрываясь в крике, тоненько и жалко. Пес прянул за стол, поджал хвост.